– Дома мистер Баркис, сударыня? – спросил я, стараясь говорить басом.
– Он дома, сэр, но лежит в постели, у него ревматизм, – отвечала Пегготи.
– Он ездит теперь в Бландерстон? – спросил я.
– Когда здоров, ездит, – ответила она.
– А вы, миссис Баркис, ездите туда?
Она пристально на меня посмотрела, и я заметил, как дрогнули у нее руки.
– Видите ли, я хотел бы узнать об одном тамошнем доме… Его называют… как… его… Грачевник.
Она отступила на шаг и нерешительно, в испуге сделала такой жест, будто собиралась меня оттолкнуть.
– Пегготи! – воскликнул я. Она закричала:
– Мой родной!
И тут мы оба разрыдались и бросились друг к другу в объятия.
Чего только она не вытворяла! Как смеялась, как плакала надо мной! С какой гордостью и радостью глядела на меня и как грустила, что я, который мог бы быть ее гордостью и радостью, так давно не был в ее объятиях! У меня не хватает духу все это описать… Нет, я не боялся казаться ребенком, отвечая ей на ее чувства. Ни разу в жизни я так безудержно не смеялся и не плакал – даже у нее на груди – как в то утро.
– Баркис будет очень рад, и это принесет ему больше пользы, чем целые пинты мазей, – говорила она, вытирая глаза передником. – Можно сказать ему, что вы здесь? Вы подниметесь наверх поглядеть на него, мой дорогой?
Разумеется, я был готов подняться. Но Пегготи никак не удавалось покинуть комнату; только она доходила до двери, как оглядывалась назад и бросалась ко мне, чтобы снова и снова обнять меня, посмеяться от радости и всплакнуть. В конце концов мне пришлось прийти к ней на помощь и подняться вместе с ней наверх. Там я подождал минутку, пока она предупредила мистера Баркиса, а затем вошел к больному.
Он встретил меня с восторгом. Жестокий ревматизм мешал ему обменяться со мной рукопожатием, и он попросил меня пожать кисточку на его ночном колпаке, что я сделал от всей души. Когда я сел рядом с ним на кровати, он объявил мне, что ему кажется, будто он снова везет меня в Бландерстон, и это доставляет ему огромное удовольствие. Он лежал передо мной на спине, закутанный одеялами до самой шеи, и, казалось, у него была только голова, как у херувимов на картинах; никогда мне не приходилось видеть более странного зрелища.
– Какое имя я написал тогда на повозке, сэр? – спросил мистер Баркис, и слабая болезненная улыбка появилась на его лице.
– А помните ли вы, мистер Баркис, какие мы вели об этом серьезные разговоры?
– И я долго не отступался от этой мысли, сэр?
– О да! Долго, – подтвердил я.
– Ну, так вот – я об этом не жалею, – сказал мистер Баркис. – Помните, как вы мне сказали, что она умеет печь яблочные пироги и стряпает все что угодно?
– Очень хорошо помню!
– Что правда то правда. – Мистер Баркис качнул своим ночным колпаком, ибо только так мог он выразить свои чувства. – Уж это верней верного.
И мистер Баркис поглядел на меня так, как будто ждал подтверждения своих умозаключений, сделанных во время болезни; я это подтвердил.
– Уж это верней верного, – повторил мистер Баркис. – Такой бедняк, как я, доходит до этого, когда он лежит больной. Я очень беден, сэр.
– Мне грустно это слышать, мистер Баркис,
– Да, я очень беден, – повторил мистер Баркис.
Тут он с большими усилиями выпростал правую руку из-под одеяла; после ряда безуспешных попыток он схватил, наконец, палку, прислоненную к его кровати, Затем он стал толкать этой палкой сундучок, край которого виднелся из-под кровати, причем лицо его выражало крайнее беспокойство. Наконец он задвинул сундучок и успокоился.
– Старое платье, – сказал мистер Баркис.
– Вот как!
– Хотелось бы мне, чтобы это были деньги, – сообщил мистер Баркис.
– И мне бы хотелось, – сказал я.
– Но там их нет! – заявил мистер Баркис и широко раскрыл глаза.
Я сказал, что совершенно в этом не сомневаюсь, и мистер Баркис, взглянув на жену поласковей, сказал:
– К.П.Баркис самая подходящая и самая лучшая из женщин! Как ни хвалить К.П.Баркис, а все будет мало. Сегодня, моя милая, ты могла бы устроить обед для гостей. Дала бы чего-нибудь вкусного поесть и попить, а?
Я собрался было запротестовать против ненужного пиршества в мою честь, но увидел, что Пегготи, стоявшей по другую сторону кровати, очень не хочется, чтобы я протестовал. И я промолчал.
– У меня где-то здесь есть немножко деньжат, но я сейчас устал, – сказал мистер Баркис. – Вы с мистером Дэвидом уйдите, я вздремну, а когда проснусь, постараюсь найти деньги…
Мы покинули комнату в соответствии с этим пожеланием. Когда мы вышли, Пегготи сообщила мне, что теперь мистер Баркис стал «скуповатее», чем раньше, и всегда прибегает к одной и той же уловке, прежде чем достать хотя бы одну монету из своего запаса; при этом он выносит неслыханные мучения, сползая один-одинешенек с постели и доставая деньги из этого злосчастного сундука. И в самом деле, мы скоро услыхали, как он старался сдержать отчаянные стоны, когда тянулся словно сорока к блестящей монете, испытывая страшную боль в каждом суставе; от сочувствия к нему глаза Пегготи наполнились слезами, но она сказала, что его благородный порыв принесет ему пользу и не надо препятствовать этому порыву. Итак, страдая, как древний мученик, он продолжал стонать, пока снова не улегся в постель; затем он позвал нас и, притворившись, будто только что пробудился ото сна, весьма его освежившего, вытащил из-под подушки гинею. Приятная уверенность, что он ловко нас провел и сохранил тайну сундучка, по-видимому, вознаградила его за перенесенную пытку.
Я предупредил Пегготи о приходе Стирфорта, и скоро он появился. Я был убежден, что она не делает никакого различия между благодеяниями, какие он мог бы оказать лично ей, и милыми дружескими услугами, оказанными мне, и что она, во всяком случае, примет его с любовью и преданностью. Но он покорил ее в пять минут своей непринужденностью, веселостью, своим обхождением и красотой, своим врожденным даром применяться к каждому, кому хотел понравиться, и касаться самых чувствительных струн в сердце любого человека, если он этого желал. Да и обращение его со мной, – оно одно, – могло бы ее покорить. Вот почему я глубоко уверен, что он пробудил в ней чувство, близкое к обожанию, еще до своего ухода в тот вечер.