Теперь я думаю: "Почему все-таки Балахон выбрал такой необычный для городского человека род занятий? Почему он не работал как все, на заводе? Почему, на худой конец, не последовал примеру дяди Васи?
Это было бы понятно, по крайней мере. Но собирательство... Даже звучит дико".
Бывало, часами стоит он на рынке со своим товаром и никто к нему не подойдет. Впрочем, торговля дело азартное. Тут еще можно понять. Но вот какая сила гнала его каждый день в лес -- это уж совсем непонятно. В дождь, в снег, в слякоть, в будни и в праздники -- всегда в одно и то же время он выходил из дому и с ним была его корзина величиной с корыто.
Зимой Балахон торговал можжевельником, шишками и древесным грибом-чагой... Охотники на такой товар редко, но все же находились. Можжевеловыми вениками женщины парили кадушки под квашеную капусту, а мужчины парились сами. Шишки золотили и вешали на елку под Новый год вместе с яблоками и конфетами: стеклянные украшения считались тогда роскошью. Чагу, видимо, тоже покупали, иначе зачем бы Балахону ею торговать.
Чаще всего люди подходили к нему просто полюбопытствовать: "А для чего это травка?",- "А почем веники?..". Балахон никогда не вступал в разговоры, а только гудел с высоты двухметрового роста, как гром с неба: "Тридцать копеек...", "Двадцать копеек...". Могучий и косматый -- он был для нас одновременно и Дедом морозом и лешим.
Нелюдимый, ужасный был тип. Иногда казалось, что он и разговаривать по-человечески не умеет. Бывало, какая-нибудь бойкая бабенка поздоровается с ним и спросит: "Как ваше здоровье?" А он ей: "Ага..." -- и никогда не остановится, чтобы покалякать о том о сем.
Не удивительно, что про него ходили всякие слухи. Непонятное всегда рождает домыслы. Одни считали Балахона чокнутым, другие -- себе на уме. Находились и такие, которые утверждали, будто он колдун.
Мы, мальчишки, на людях смеялись над невежеством женщин, которые в наш век автомашин, телефонов и радиоприемников ухитрялись еще верить в колдовство, но в душе допускали и такое. Уж больно жутко поглядывал Балахон из-под черной шляпы. А корзина... Смешно сейчас вспоминать, но мы почему-то больше всего боялись именно его корзины.
Кем же все-таки был наш Балахон на самом деле? Дурачком? слабаком? или доморощенным философом? Или у него за дремучей внешностью скрывалась романтическая душа, способная тонко чувствовать красоту природы? Нет, нет и еще раз нет. Скорей всего, он и сам не знал, почему выбрал для себя этот, а не какой-нибудь иной род занятий. Просто в один прекрасный день он взял корзину и пошел в лес, только потому, может, что так делал его дед, отец, сосед... Таким же манером наши мужчины попадали на завод, женщины на фабрику, а дядя Вася за решетку. Само собой разумелось, что за делом далеко ходить не надо. То есть люди жили по принципу: где родился, там и пригодился.
Так и Балахон. В сущности, он был простым человеком. Весь как на ладони. Там, откуда он был родом, где, вероятно, все жили лесом и мало разговаривали, на него бы и внимания никто не обратил. Живет себе мужик, никого не трогает, даже пользу приносит, и ладно. А мы думали про него черт знает что, и все только из-за того, что судьбе угодно было вырвать его с корнем из своей земли и забросить на нашу клумбу.
Мы, пацанята, шарахались от него, как от огня, а исподтишка норовили показать ему кулак. Бахвалились друг перед другом, кто ловчее с ним разделается. Один говорил: "Я Балахону крыльцо подпилю. Он наступит и грохнется вместе с крыльцом". Другой придумывал: "Ему в корзину надо кирпичей положить..." А третий предлагал: "Карбиду ему в уборную подбросить..." Но стоило Балахону показаться на улице, как мы прыскали в подворотню, словно кузнечики, и дрожали там от страха. Считалось, будто у него глаз недобрый.
От взрослых Балахон отгораживался своим мнимым идиотизмом. Они бы, может, и рады были обратить его в свою веру, то есть заставить жить как все, но подступиться к нему не представлялось никакой возможности. Легче фонарному столбу что-нибудь растолковать, нежели Балахону. Ну и махнули на него рукой, дескать, всяк по-своему с ума сходит.
И только один человек во всей Марьиной Роще не пожелал оставить Балахона в покое. Это был Алешкин дед, Семен Семенович, за которым с некоторых пор закрепилось прозвище Общественность.
Это был не простой человек, а "бзиковатый", как говаривала моя бабушка, то есть увлеченный. До пенсии он служил в каком-то научном учреждении. Дома у него в застекленных шкафах стояли книги без картинок, а в комнате, которую называли кабинетом, помещался письменный стол. Все это могло принадлежать только научному работнику. Да и физиономия у него была вполне "научная": розовая лысина, бороденка клинышком, очечки круглые в металлической оправе... Пенсия застала Семена Семеновича врасплох. Злые языки поговаривали, будто он там, у себя в учреждении, так всем в печенки въелся, что его просто-напросто выпроводили на пенсию.
Некоторое время он не мог найти себе достойного занятия. То книги на столе разложит, то газету развернет. Попробовал даже в садике копаться, как Мичурин, но и это ему не подошло. Кто ни пройдет мимо -- всяк видит, как научный работник ковыряется в земле, а про Мичурина-то не всякий знает. И не то чтобы ему стыдно было заниматься физическим трудом, а просто неудобно казалось разочаровывать соседей. Они ведь привыкли считать, что Семен Семенович большая шишка в науке, и почти всерьез величали его академиком. Все прекрасно понимали, что он птица особого полета. Некоторые даже испытывали нечто вроде гордости, когда рассказывали кому-нибудь с Трубной или же с Арбата, что и в Марьиной Роще живет академик.
Семен Семенович понимал, что должен выбрать себе занятие, достойное высокой репутации, но это оказалось не таким простым делом в условиях Марьиной Рощи. Помог случай.
Как-то в продажу "выбросили", как тогда говорили, крупчатку. Обычно муку "выбрасывали" под праздник. Очередь занимали заранее, за много часов до начала продажи. Для порядка каждому на ладони писали химическим карандашом номер, а через некоторое время устраивали проверку, прежние номера зачеркивали и писали новые.