Вагон-теплушка завален тюками и ящиками с театральными костюмами и реквизитом. И, забравшись в углубление между ящиков, подстелив под себя фланелевую боярскую шубу с облезлым собачьим воротником, лежит она сама Леля Истомина, самая молодая и самая незначительная актриса политпросветской труппы. Пятый день "Передвижная фронтовая труппа" тащится по направлению к Южному фронту, и пятый день Леля лежит за ящиками на шубе в своем закутке и читает Шекспира. Она беззвучно шепчет по нескольку раз подряд одну и ту же реплику. Иногда лицо ее выражает высокомерие, презрение или наглую заносчивость, придурковатое добродушие и лукавство - она играет сама для себя всех героев, шутов, кормилиц, монахов, часовых, злодеев и любовников...

- ...Ты хочешь уходить? Но день не скоро: то соловей - не жаворонок был...

- То жаворонок был - предвестник утра, не соловей... Что ж, пусть меня застанут, пусть убьют! Останусь я, коль этого ты хочешь... Привет, о смерть. Джульетта хочет так. Ну что ж, поговорим с тобой, мой ангел: день не настал...

От волнения пальцы ног у Лели начинают шевелиться в черных грубых чулках, напряженно сгибаясь и разгибаясь, - ужасная, постыдная привычка, которой она стесняется. Опомнившись, она быстро поджимает ноги, прикрывает их полой боярской шубы и подозрительно осматривается, не подглядел ли кто-нибудь?

Глотая подступающие слезы, покусывая нижнюю губу, она надолго опускает книгу, чтобы успокоиться.

Поезд замедлил ход, подползая к станции, и, как всегда, издалека делается слышен неясный гул ожидающей на платформе растрепанной, взбудораженной толпы. Ожесточенные и испуганные люди, не дождавшись полной остановки, бросаются к поезду, сгибаясь и пошатываясь под тяжестью мешков.

В стенку с криком начинают стучать, угрожая и упрашивая открыть. Солдаты без царских погон и без красноармейских звезд, беженцы, мешочники, бабы с детьми - все куда-то рвутся ехать и, кажется, никуда не могут уехать, а только накатывают волной и окружают каждый проходящий и без того забитый до последней ступеньки поезд, теснятся с руганью и плачем, карабкаясь и срываясь, теряя мешки и детей. Плачущие женские и злые мужские голоса, надрываясь, перекликаются, зовут, ругаются до тех пор, пока не заревет паровоз, рывками сдвигая с места вагоны...

В густых фиолетовых сумерках проплывают назад далекие огоньки в окошках хат и двойная цепочка темных тополей.

Громыхая, откатилась в сторону тяжелая дверь, и в вагон пахнуло душистым воздухом с вечерних лугов.

На чугунной печурке зашипела вскипевшая в громадном чайнике вода, начали звякать кружки. Завязывались вечерние разговоры.

По утрам актеры просыпались разбитые от долгого лежания, немытые, молчаливые и хмурые. А вечерами за чаем, сидя около открытой двери, за которой медленно уходили в сумерках волнистые линии незнакомых полей, все оживлялись, чувствовали потребность в общении.

- Вот они - просторы скифских степей!.. Где вы видели еще такое? M-м?.. - густым голосом протянул Кастровский и презрительно оглядел кусок колотого сахара, от которого собирался откусить. Плавным жестом он приблизил кружку ко рту и снисходительно начал прихлебывать.

Пожилая гранд-дама Дагмарова, выскребая костяным ножичком топленое масло из жестяной коробочки, отозвалась:

- Как они меня истерзали, эти просторы!.. Эти вечные переезды... Бог мой! То Владивосток, то Владикавказ, то Кинешма, то Кишинев. Всю жизнь: переезды, антрепренеры, гостиница "Бельвю" с клопами, открытие сезона, закрытие сезона и опять новый город, опять гостиница... - Передав мужу бутерброд, она закрыла коробочку и спрятала ее в ридикюль. Дагмаров с рассеянным видом, позволявший ему не замечать, что масло досталось ему одному, взял бутерброд и стал задумчиво с аппетитом жевать.

- Женская логика. А успех?

- Ну конечно, успех... - покладисто согласилась с мужем Дагмарова.

- В Рыбинске. А? Что бы-ыло! - Дагмаров, широко раздувая ноздри, прикрыл веки и так многозначительно усмехнулся, что все поняли: и в Рыбинске ничего такого особенного не было у плохого актера Дагмарова, главным талантом которого было умение трепетать ноздрями на сцене.

Некрасивая сухонькая Дагмарова была хорошей актрисой, и театры менять ей приходилось чаще всего ради того, чтобы пристроить в труппу своего смазливого, но довольно потрепанного мужа, в которого она много лет была верно и ревниво влюблена.

- Что в гостинице! - втиснулся в разговор своим наглым голосом администратор труппы Маврикий Романович. - Где клопам быть, как не в гостинице! А вот у нас в Бобруйске на сцене завелись клопы! Ну повсюду! Например, Клеопатра возлежит на ложе, тут, понимаете, кругом Марк Антоний, римляне, центурионы, а ее клопы припекают. Подохнуть можно!

Дагмаров засмеялся. Он всегда поддерживал хорошие отношения с администрацией.

- И все ты врешь. И ничего этого не было, - неторопливо прихлебывая, проронил Кастровский.

- Почему это я обязательно вру?

- А правда, задумайся, друг мой. Почему? Старая антрепренерская привычка, что ли?

- Вспо-омнил... Да что я за антрепренер был?

- Мелкий, а все-таки мошенник.

- А ну тебя, - нисколько не обижаясь, развязно хохотнул Маврикий. Почему мошенник?.. Ведь какое время было? Проклятый старый режим. Темное царство и всякая такая петрушка.

- А при новом строе ты, стало быть, и мошенничать больше не станешь? участливо спросил Кастровский.

- Даже смешно! Я теперь администратор, на государственной службе! Как же я теперь, к примеру, недоплачу жалованье актеру? Меня тут же выгонят и еще заклеймят позором. Как же мне теперь мошенничать?

- Ну, это ты еще сообразишь, голубчик. Разберешься!

Все засмеялись, а сам Маврикий громче всех, показывая, что умеет ценить безобидную шутку.

- А где же Истомина? - вдруг вспомнила Дагмарова, когда ее муж, кончив пить, встал со своего ящика. - Леля, где вы? Что же вы не идете чай пить, детка?

Утром все проснулись от странной тишины. Тихонько посвистывал ветер. Отцепленный вагон, на стенке которого ярко-красный красноармеец, весь из кубов и треугольников, колол штыком вялого зеленого змея с человечьей головой в генеральской фуражке, одиноко стоял среди громадного пустыря, заросшего бурьяном, на далеком запасном пути.

Станции даже видно не было. По дну песчаного карьера красные от ржавчины рельсы узкоколейки вели в заросшее болотце, где квакали лягушки.

- Боже мой! - страдальчески воскликнула Дагмарова. - Если они не хотят везти нас дальше, пускай они отправят нас обратно.

Режиссер Павлушин сумрачно молчал, ожесточенно приглаживая свои жесткие белобрысые волосы. Едва успевала по ним проехать щетка, они упрямо поднимались стоймя. Наконец он нервно отвернулся от зеркала и швырнул щетку на свою скомканную, запыленную постель.

- Прошу всех сохранять дисциплину и спокойствие. Я иду!

Маврикий его уже давно дожидался. Они слезли по железной лесенке на рельсы и по шпалам зашагали к станции.

На переполненной солдатами станции их жалкий "штатский" мандат показался почти комичным, совершенно ничтожным рядом с грозными военными чрезвычайными мандатами всяких особоуполномоченных.

Их даже толком слушать не стали, да еще обругали и высмеяли за то, что они позволили себя отцепить.

- Позвольте, но ведь мы не сами себя отцепили! - оправдывался Маврикий.

- Ах ты сиротка, - с гадливостью оглядывая жалкую фигуру Маврикия, сказал громадный матрос с казачьей шашкой. - Ты меня вот попробуй-ка отцепить! - и похлопал себя по животу, где, как гири, оттягивая ремень, у него висели чугунные гранаты.

Маврикий, питавший врожденное и непреодолимое отвращение ко всему, что могло колоть, рубить, стрелять, а тем более взрываться, попятился от матроса, пряча назад руки, как от ядовитой змеи, и необыкновенно ловко, даже опередив Павлушина, нырнув за дверь, вернулся на пустырь к актерскому вагону.

И тут режиссер Павлушин, сам перепугавшийся до легкого заикания во время переговоров на станции, вдруг почувствовал себя глубоко оскорбленным и униженным, пришел в бешенство и обрушился на Маврикия.