Я констатирую отсутствие зловредных веществ в чае. В самом деле: спать мне не хочется, наоборот, хочется есть, и мне дают тарелку ветчины с зеленым горошком.

- Очень вкусно. Ваше изготовление?

- Почти, - усмехается Иванов.

Дальше не идет. Надо начать с другого конца.

- Удивительно, как я не разбился насмерть. С полного хода. Это было как во сне. Я падал без конца, а потом распахнулась дверь, я увидел вас, и вы сказали: "Николай эскимос". Что это значит?

- Как? - Иванов заметно вздрогнул. - Ничего подобного, - с внезапной резкостью заявил он и добавил: - Вы, наверное, не так слушали.

Он не хочет говорить про Николаевский мост настолько, что даже путается в шведском языке. Примем к сведению.

- Как ваша нога? - переключает он разговор.

- Спасибо, много легче. Только благодаря вам. Может быть, вы теперь отправите меня в город на автомобиле? Я доставляю вам столько беспокойства.

- Пустяки, лучше вам совсем не двигаться недели две, а тогда мы вас отвезем. Простите, что у нас так неудобно; мы люди бедные, здесь живем и работаем.

Значит, они предпочитают продержать меня здесь недели две. Очевидно, на их консервной фабрике есть кое-какие производственные секреты.

- Кстати, - прерывает мои мысли Иванов, - куда сообщить о том, что вы у нас? - И опять смотрит мне в глаза своими очками.

Это скверный вопрос. Ведь не сказать же: "В Советское полпредство, Бульвардсгатан, 21". Кроме того, там, как и во всем Гельсингфорсе, никто и не знает шведского художника Бертиля Лунда.

- Топелиусгатан тринадцать, трап Д, квартира 43. Я там остановился у приятеля. Его зовут Хегфорс. Аксель Хегфорс.

Все в порядке, потому что Аксель на прошлой неделе уехал в Лондон.

- Хорошо, - сказал Иванов и встал из-за стола. - Вам нужен отдых. Спите. - И, повернувшись к своим сотоварищам, добавил порусски: - Идемте химией заниматься, господа офицеры.

На прощанье быстро взглянул на меня. Я был заинтересован повязкой на левой ноге...

Мои часы были разбиты, и я потерял счет времени. Иногда казалось, что я сплю целые сутки, иногда - что я просыпался, не успев заснуть. И всегда они ели и пили чай. Всегда та же белая лампа и тот же слоеный табачный дым.

Иванов дал мне затрепанный комплект гельсингфорсской "Аллас Кроники" и любезно со мной говорил, когда страдал припадками подозрительности.

Во время одного из таких припадков он напомнил мне, что я художник, и попросил нарисовать на стене его портрет. "На память", - пояснил он и протянул кусок угля. Стена беленая. Иванов смотрит на меня во все очки. Напрасно я не назвался коммерсантом. Но жалеть поздно, беру уголь. Я не умею рисовать, но в юности хорошо изображал плезиозавров. В стоячих воротничках и с галстуком.

Резко и размашисто нарисовал на стене такого же. Добавил очки и стриженую шерсть на затылке. Вышло даже похоже.

- Футурист, - фыркнул Иванов и ушел. Двигаться я не мог. Это было трудно, но меня непреодолимо притягивала та дверь, куда мои хозяева уходили после еды. Оттуда доносилось жужжание, а иногда звон пилы по металлу.

Потом я потерял сон. Часами лежал и прислушивался к звукам изза закрытой двери. Лежал, закрыв глаза, и ровно дышал при хозяевах. Напрасно - они между собой не говорили.

Они ели и уходили. Посуду оставляли грязной, но консервную банку из-под ветчины аккуратно мыли кипятком и уносили. Странная чистоплотность - особенно в этой сказочно грязной обстановке.

Окурки в тарелках и под столом, прекрасные стулья резного дуба и жестяные кружки. Ржавая сковородка на фарфоровом блюде...

Я проснулся от гулкого взрыва, от него вздрогнула стена и со скрипом подалось мое деревянное ложе. Хозяева вошли с веселыми лицами.

- Пустяки, - успокаивал меня Иванов. - Бывает на всякой консервной фабрике.

- Всего один грамм, - бормочет смуглый, со шрамом от носа к уху, которого другие зовут Профук. - А там будет полтора кило...

- Любопытно, что с прибором и всем добром банка будет весить ровно два кило. Как раз сколько весила с ветчиной, - тихо говорит Василий Иванович и смеется. Это он смеется, как курица.

Удача развязала им языки. К сожалению, ненадолго. От тяжелого взгляда Иванова все замолчали. Едят, передают мне тарелку с тем же неизменным блюдом.

Я не удержался.

- Неужели вам не надоела еще ваша бесконечная ветчина?

- В самом деле, - рассеянно ответил Иванов. - Ничего, мы скоро кончим.

Встал и ушел со своими товарищами.

Следовало спешить. Я сполз с кровати и, держась за стол, стал медленно продвигаться к двери. У стены стояла швабра, очень грязная, но вполне способная заменить костыль.

За дверью ровное жужжание. Теперь я понял: это паяльная лампа.

Если приложить ухо к дверной щели, то за жужжанием можно разобрать слова:

- Происходит от присутствия воздуха. Берегись, Профук, не проколи банки. Рванет... сам понимаешь, если попадешь им в лапы, пусть вскрывают твои консервы. Обрадуются...

Это голос Иванова.

- Выбирай чистое место на льду, когда будешь бросать с моста. От толчка пойдут часы. Номер первый: четыре часа, второй - три с половиной. Третий - полтора, четвертый - час. Сперва Николаевский и Дворцовый, потом за новыми банками, потом Троицкий и Литейный. Успеешь?

И голос Профука отвечает:

- Успею.

-... Мимо Финляндского вокзала домой к границе. Кланяйся большевикам. - И с жужжанием смешивается кудахтание Василия Ивановича.

Я больше не могу, переползаю к постели, ставлю швабру на место. Как раз вовремя: Профук входит и бережно проносит банку в другую дверь.

Теперь все понятно. "Хороший моральный эффект", - они хотят взорвать ленинградские мосты. Надвое разрезать город Невой, как раз перед ледоходом.

Умные приборы на бомбах: двойное действие. Это смерть в банках из-под ветчины.

Я прополз к другой двери и открыл ее. Это та самая, через которую я сюда попал. Передние колеса автомобиля были почти вплотную к двери. Кругом доски и глыбы земли.

Влево шел коридор. При свете из двери я увидел в его начале открытый ящик. В нем шесть банок ветчины с горошком. У другой стенки четыре такие же банки, но с цифрами углем на этикетках.

Я сразу повернул назад в дверь, я увидел все, что нужно. Пробрался к кровати и лег думать.

Необходимо действовать. Я поймал себя на том, что шарю рукой, ищу между стенкой и кроватью уголь, заброшенный туда после моего художественного подвига.

Со стены отвислой губой улыбался иронический плезиозавр...

К столу вышли трое. Профука не было. Иванов несвязно уверял, что он поехал коммивояжером с образцами консервов. Острите, господин Иванов, что ж, я не препятствую.

У сидевших за столом веселые глаза. Дело кончено поблизости нет никаких сильно взрывчатых веществ, кроне доброго эстонского спирта. А его много, его запах густо перемешан с табачным угаром и плавает в комнате.

Хозяевам весело, со мной шутят наперебой, меня перенесли с кроватью к столу, и все пробуют говорить по-шведски.

Из той двери, за которой хранились консервы, Василий Иванович принес свежую банку ветчины. Поставил ее на стол. Иванов нацелился на крышку широким японским штыком. Поднял над рукоятью кулак. Сейчас ударит. У меня остановилось сердце, и я закрыл глаза.

Тупой удар и скрежет разрезаемой жести. Я еле удержался на кровати, но заставил себя открыть глаза: все на месте.

- Вы побледнели, - с трудом говорит Иванов. - Я дам вам хорошее средство для цвета лица. Недозволенное в Финляндии. Пососок на дороску, - он прямо из пятилитрового бидона льет чистый спирт мне в кружку. Спирт был кстати - он притупил бдительность Иванова. Я отпил глоток, остальное вылил ему же в кружку. - Так делают в Швеции, когда братаются.

Это поклеп на Швецию, но Иванов рычит от восторга. Пили за здоровье культурного европейца, занесенного судьбой в их тесный круг, я методично ругался по-русски с иностранным акцентом и, когда можно было, выплескивал спирт из кружки. Но для приличия приходилось иногда глотать. Это был жидкий огонь.