– Господин Мицкевич настаивает. Это очень важно.

Шофер говорил требовательно, тоном, не терпящим возражений. Я неуверенно топтался на месте. Сколько у меня было пустых месяцев и лет. А теперь навалилось все разом.

– Хорошо. Сейчас спущусь.

Я зачем-то обошел комнату. На столе все еще лежал таинственный бумажник президента. Кушетка при свете дня, а вернее, в утреннем полумраке выглядела невинно. Что ж, надо ехать. Черт бы побрал этого караима вместе с его самолетом, старомодным водителем и бестселлером, обучающим американцев испражняться. Кажется, я начинаю его бояться и ненавидеть.

Вздохнув, я вышел на лестницу.

Потом, в машине, уже немного придя в себя, я еще раз оглядел нутро лимузина, пощипал леопардовую или тигровую шкуру и в конце концов сказал в микрофон:

– Вам, наверное, трудно ездить по городу? Шофер сдержанно рассмеялся.

– Это разве город. Две улицы: Маршалковская да Иерусалимские Аллеи, остальное переулочки.

Мне захотелось познакомить его с трагической историей Варшавы, но в этот момент за темным стеклом мелькнула макушка Дворца культуры с оплетенным лесами шпилем. И Дворец затронули демократические перемены, подумал я.

Может, благодаря этому он избежит печальной участи и безжалостные иностранные бизнесмены не превратят его в одноэтажный склад кока-колы, если до того наши строители не разберут его на кирпичи или какой-нибудь фанатик не взорвет из идейных соображений.

Лимузин остановился перед гостиницей, шофер открыл дверцу и ввел меня в громадный вестибюль, встретивший нас золотистым светом ламп, бликами на никелированных поверхностях и спокойной изысканной матовостью мрамора.

Мы на лифте поднялись на какой-то этаж. В шикарном номере меня ждал Мицкевич в дорогом шлафроке с пестрым платком на шее. Если б не что-то азиатское в лице, он походил бы на своего однофамильца на горе Аю-Даг, мельком подумалось мне.

– Прости, ради бога, что потревожил, – раскрыл объятия Тони.

– Мои дела еще больше запутываются, – мрачно сказал я.

– Не горюй. Пробьемся,– и усадил меня в кожаное кресло, которое застонало, точно с него сдирали шкуру.

Бесшумно явился официант, толкая перед собой серебристый столик на колесиках.

– Выпьем чего-нибудь крепкого? – спросил Тони.

– Я водки больше в рот не возьму. Тони суетился, помогая официанту расставлять тарелки и блюда с закусками.

– Помнишь наши званые завтраки?

– Ничего я не помню.

Но он будто не замечал моего дурного настроения. Что ему еще нужно, думал я, чего не хватает. Вчера был составителем мартиролога, сегодня – бодренький финансист, готовящийся приступить к сытному завтраку. Решил, что ли, поразить мое воображение. Зря старается. Дохлое дело.

– Ты на меня обиделся? – спросил он, когда мы склонились над чашками. В соседней комнате что-то мерно постукивало. Наверное, там работал факс. Но зачем ему факс, телетайп и прочие штучки.

– С чего мне обижаться? Думаю, ты меня с кем-то путаешь. Нас ведь было сорок человек в классе.

– Нет. Чем давнее было, тем лучше помнится.

Пока мы с ним по-приятельски препирались за столиком, где еды бы хватило на весь наш дом, пока я поддерживал беседу, перемогая неприязнь и противный сосущий страх под ложечкой, на меня то и дело находило какое-то затмение, и я видел сумрак своей или той, другой комнаты и стройное девичье, женское тело, дивный образец девичьей, женской красоты.

– Я хочу кое-что тебе предложить, слышишь? – говорил Тони.

– Знаешь, ты меня ставишь в сложное положение. Сам же вчера обвинил в страшном грехе. Для многих этого было бы достаточно, чтобы покончить с собой.

– Не преувеличивай. Просто я рассказывал о своем отношении к прошлому.

– Тони, ради бога, напрягись, вспомни ту Пасху сорок пятого. Мы дневали в нищей халупе – одна комната, земляной пол – и ели картошку, заправленную жареными зернами льна или чем-то в этом роде. Накануне повстречали в пуще литовских партизан, и я ходил к ним на переговоры. Неужели, правда, не помнишь? А как убегали от советских? Ты беспрерывно стонал, хотя рана была неопасная. Я же тебя почти всю дорогу на себе тащил.

Мицкевич неприятно усмехнулся, нарезая на кусочки жареный бекон.

– Я был в другом отряде, под Новогрудком. И там нас разбили каратели.

Потом я спрятался у тетки, где меня и взяли – с оружием, с русским, кстати, наганом. Может, оттого и дали одиннадцать лет лагерей.

– Тони, о чем мы говорим? Посмотри, за окном пролетел реактивный самолет, мы завтракаем в отеле двадцать первого века. Рядом из факса вылазит сегодняшнее фото твоей жены, которая только что вернулась из панорамного кинотеатра и укладывается спать. Если, конечно, у тебя есть жена. Того, нашего, мира уже нет, и никто о нем знать не желает.

Мицкевич допил кофе, поискал сигарету. Небось по доллару штучка, с какой-то мстительной злобой подумал я.

– Вот к тому-то я и клоню, – сказал он. – Может, это смешно, но меня уже ничто не забавляет. И единственное, что не даст спать, – наше прошлое, которое никого не волнует. Я делал деньги в этой безумной Америке, а сам постоянно думал о тебе, о товарищах по Воркуте и о своей тетке, которую из-за меня посадили. А мои воркутинские друзья были не шваль какая-нибудь.

Я спал на нарах бок о бок с личным врачом Гитлера, надо мной жил один из крупнейших советских атомщиков. Этот делил ложе с испанским поэтом, а неподалеку обретался канадский летчик, капитан, идейный коммунист, который удрал в Москву на реактивном истребителе новейшей модели. – Тони задумался, а потом сказал: – Вот так.

Где-то едва слышно звучала музыка, быть может, просачивалась с небес. Факс в соседней комнате внезапно угомонился. Тони начал озабоченно искать что-то возле себя.

– Мне пришло в голову, – бормотал он, – знаешь, я решил: надо после себя что-нибудь оставить. Какой-нибудь след на этом Божьем перелоге. Помнишь, что такое перелог? Помнишь перелог за городом, где мы в детстве играли в чеканку и устраивали кулачные бои? Вот я и подумал, не основать ли тут, в нашей стране, партию прощения. Так пускай и называется. Столько ненависти вокруг. В особенности здесь. В особенности среди нас.

А у меня перед глазами маячила Вера или Люба. Я хотел поймать и удержать образ этой молодой женщины, но он исчезал прежде, чем я успевал наглядеться.

– Что скажешь, друг, свидетель из другого мира?

Я очнулся:

– Пойми, Тони, я не могу собраться с мыслями. Меня все это придавило, раздолбало.

– Я тебя не тороплю. Приходи в себя. В случае чего я тебя выкуплю, надаю всем взяток, – смеялся Тони. – Ты, насколько помню, собирался стать ксендзом, а тут эротическая трагикомедия в американском стиле.

– Вот именно. Я уже сам не знаю, плакать или смеяться.

– Ты мне поможешь, правда?

– Посмотрим, Тони.

В соседней комнате опять застучал факс или телетайп.

– Видишь, только бизнес бессмертен. Перед домом, разумеется, стоял Бронислав Цыпак. Рассматривал в бинокль Дворец. Увидев меня, оторвал бинокль от глаз и закричал возмущенно:

– Не могу больше. Это уж чересчур.

– Что случилось?

– На тридцать третьем этаже смотровая площадка. Молодежь взяла моду там трахаться – вот до чего дошло. А сегодня гляжу и глазам не верю: пожилой человек с бородой шворит калеку. Ну уж извините, я все понимаю, демократия, да, пожалуйста, но чтоб на Дворце культуры…

Мой сосед Цыпак трясся от негодования, дрожащими руками теребя ремешок советского бинокля.

– Почему они именно Дворец облюбовали?

– Откуда я знаю, – кипел сосед. – Небось заодно любуются панорамой столицы. Все, больше я об этом не говорю. Пусть делают что хотят. Я вас проинформировал, что пишу книгу? Да-да, воспоминания и разные заметки на общие темы. Жена тоже пишет. Но она глупая. Что баба может написать про жизнь, скажите на милость? Ах да, вас там ждет один малый.

– Где?

– На лестнице. Уже целый час сидит. Меня опять бросило в жар, и я услыхал свое сердце.