Не стоит описывать мою поездку, долгую, скучную и небезопасную: через Булонь, через вечно мрачный Лондон, более похожий на некрополь, по Северному морю, капризному и бурному в это время года, мимо скалистых берегов Скандинавии, а затем Финляндии, с красивыми и спокойными хвойными лесами. В мирные времена совершать подобные круизы - одно удовольствие, однако во время войны - и какой войны! - поездка, нарушаемая постоянными тревогами, совершенно лишена прелести.

Вот наконец и Петроград, который я оставил год назад. Как же изменилась наша столица! Трудно объяснимое болезненное чувство охватило меня. Может быть, из-за ненастных дней русской осени? А может быть, из-за всеобщей неопрятности, которая прежде всего бросалась в глаза при виде плохо подметенных улиц и проспектов, некогда таких чистых, подчеркивающих элегантность нашего города? Неприятно видеть подобную небрежность, которая оказывает свое воздействие на умы населения - от мала до велика, которая подчеркивает медленный упадок всего. Задело ли это высшие сферы? Если да, то что думают об этом другие общественные слои?

Времени на эти рассуждения было не много. Действительно, в течение двух месяцев моего пребывания в России я жил в Ставке, из которой давал указания агентуре по всем фронтам, а затем, по возвращении в Париж, также руководил агентами в том или ином стратегическом пункте. Я приезжал в Петроград, где жила моя семья, через продолжительные промежутки времени.

Однако во время этих приездов и отъездов я, несмотря на свою занятость, все видел и слышал. Я сумел убедиться, что повсюду в стране царит сильное недовольство. В армии говорили, что всего не хватает{32}, что командование, за исключением редких блестящих исключений, не уверено в себе и безавгоритетно, не обладает теми качествами, за которые его может принять и уважать фронт. Солдат, даже самый тупой, инстинктивно чувствует, есть ли начальник, способный хорошо руководить, или его нет. У нас же начинала сказываться усталость. Постоянное отступление армии разрушило всякий энтузиазм.

Деловые круги, которым больше нечем было торговать, за исключением каких-то непонятных и трудно осуществляемых поставок для армии, были также деморализованы. Средний класс страдал от всего: от всеобщего маразма, от смертельной тоски, отсутствия удобств - короче, от всего того, что составляет прелесть жизни. В довоенной обстановке, веселой и счастливой, он чувствовал, что живет. Теперь же он видел, как на всех парах мимо пролетают знатные персоны, руководители, с мрачным и озабоченным выражением на челе, предвестником ужасных новостей. Какие еще несчастья обрушатся на страну?

Рабочий класс, сосредоточенный, молчаливый, вынашивал зловещие планы. Ни малейшей догадки не возникло насчет того, что его возбуждает, однако от рабочих можно было всего ожидать.

Одни только крестьяне оставались невозмутимыми. Верующие, пассивные, добрые, они отправляли без единого слова протеста своих сынов и братьев на фронт, они ожидали конца кровавой трагедии, чтобы устроить праздник тем, кто вернется, или чтобы оплакать тех, кто погибнет.

В городах особенно ожесточал умы повседневный хоровод очередей. Как говорит русская пословица, голод - не тетка... Поэтому ежедневно, с утра и часто до ночи, бесконечные очереди бедняков выстраивались перед продуктовыми магазинами. Даже холод не мог согнать их с места, прервать терпеливого ожидания.

Что делать во время долгого ожидания? Болтать. Каждый рассказывал свою маленькую историю, то, что слыхал там и сям, и каждая обыкновенная сплетня безмерно разрасталась, становилась правдой, даже если была явной ложью. Лица, стремившиеся вызвать глухое брожение, могущее по сигналу превратиться в большой бунт, изощрялись в распространении всяческих слухов. Среди частично или полностью неграмотных масс этот метод был весьма успешным.

Не будучи затронуты этими лишениями, представители богатых классов тоже не испытывали удовлетворения. Бесконечные нарушения их привычки к праздникам, удовольствиям, путешествиям делали их жизнь невыносимой. Заточенные в столице, они умирали от скуки, постоянно возвращаемые к действительности ежедневными военными бюллетенями и сценами уличной нищеты. Мысленно они уже примирились с худшими событиями, лишь бы "все изменилось". Конечно, еще устраивались благотворительные спектакли, бальные вечера в пользу раненых, на которых золото текло рекой, однако модницы вели себя гораздо скромней: их платья были не так декольтированы, меньше сияло бриллиантов на шее, запястьях, пальцах и в волосах.

Недовольство все больше и больше охватывало эту элиту, которая теперь и не вспоминала о нашем первом успехе в Восточной Пруссии, а больше помнила о последствиях наших отступлений, когда ради остановки германцев на французском фронте и отвлечения части их сил на нас мы пожертвовали, по крайней мере, двумя третями наших лучших войск. Это обеспечило победу на Марне, однако в России было на руку революционерам и всем противникам режима. Что еще больше усиливало всеобщее плохое настроение, так это известия о различных интригах в высшем командовании. Многочисленные армии нуждались в едином вожде, который умеет приказывать, который уверен, что ему подчинятся, и который получит все полномочия, чтобы сломить любое сопротивление того или иного генерала и немедленно сменить неспособных. Однако вмешательство высших петроградских сановников останавливало любые санкции. Куда это могло нас завести?

Само военное министерство было поставлено в подобные условия, тем более плачевные, что в нем сидели неспособные руководители. Они сменяли друг друга, как марионетки в кукольном театре{33}, однако их неспособность руководить оставалась прежней.

Поэтому повсюду вполголоса произносили слово "перемены", не желая говорить "революция", которая пугала и которая еще больше омрачила бы и без того тяжелую, грозную и опасную атмосферу.

Это напоминало мне французскую историю, самые последние дни Людовика XVI. Как бы и у нас не наступил столь трагический конец!

Ходили слухи, что царь собирается отречься от престола, что он не чувствует в себе ни мужества, ни энергии, чтобы преодолеть имеющиеся серьезные трудности и проявить несгибаемую волю. Говорили, что наследником престола будет его брат, Великий Князь Михаил, или что он, по крайней мере, станет регентом до достижения Цесаревичем совершеннолетия.

То, что меня особенно возмущало, так это гнусная клевета, которую повсюду распространяли об Императрице. Эта благородная женщина, прекрасная супруга и мать, являлась объектом неслыханного очернения. Ее упрекали в разрушительном влиянии на Государя, которое, как говорили, увеличивается с каждым днем. Ее обвиняли в том, что она присутствует на всех заседаниях Совета министров, приписывали желание стать второй Екатериной Великой.

Ссылаясь на ее германское происхождение, императрицу обвиняли в слишком снисходительном отношении к раненым немцам, находящимся на излечении в госпитале Царского Села, и в том, что она не проявляет такого же внимания к русским раненым. Наконец, ей приписывали намерение подписать сепаратный мир, о чем я уже говорил в предыдущей главе. К тому же распространялись истории о пресловутом Распутине, который являлся предметом скандальных хроник в газетах. Влияние этого человека было бесспорным. О нем пишут уже с давних пор, поэтому я воздержусь от пространного рассказа об этом типе{34}.

Самым заметным всеобщим чувством в Петрограде была неуверенность. Всякий чувствовал себя изолированным, не застрахованным от любого поворота событий, лишенным всяких средств защиты. Я задаю себе вопрос: в результате какого помрачения ума власти добровольно изолировали себя от верных, испытанных войск, присутствие которых на фронте вовсе не было решающим? Нужно было иметь в резерве по крайней мере часть этих сил, чтобы обеспечить безопасность правительства. На самом же деле императорская гвардия была направлена одной из первых на фронт после объявления войны. И что, увы, из этого вышло?