С того нечаянного случая дед Вася сдался. В первый раз в своей рабочей жизни, с тоской, со стыдом попробовал встать среди нищих у церкви. Да куда там! Настоящие нищие - сидячие, безносые, черные плаксивые старушонки, слепые с бельмами, полуголые верзилы в язвах, босые на морозе, - зашипели, загрозились, затолкали, отогнали их чуть не в шею... После он пробовал становиться наугад где-нибудь в неприметном уголку. Станет, виновато кланяется невпопад, а сам и руку-то не то тянет, не то прячет, крестится, а глаза со стыда отводит, и получается ни капли не жалобно. Таким не подают.

Какое-то время спустя из какого-то разговора узналось, что есть Варгупина фабрика, и деду как будто вспомнилось, что вроде у Варгунина и должна находиться Нюшка.

Весь день ходили, совсем уж стемнело, пока разыскали Нюшкину квартиру. Увидев в дверях их с дедом, Нюшка так и схватилась за голову, стала от них пятиться, будто вовсе хотела убежать, и с ужасом на разные голоса стала выкликать:

- Ну, ополоумели!.. Ой, ополоумели!.. И куда это вас принесло!.. Потом, разматывая на Саньке тугой платок, с отчаяния так дергала за концы, что ту так и пошатывало из стороны в сторону.

Какие-то девки стали выглядывать из-за занавесок, сошлись, окружили их, дедушка Вася принялся рассказывать, почему пришлось уходить из деревни, а Санька макала горбушку в чай, медленно прогревалась вся снаружи и изнутри и не слушала, ей все и так было известно, а доев горбушку, сползла с табуретки, пошла поглядеть, где это тут поют недалеко. Подошла поближе к поющим, раскрыв рот слушала. Пели интересное, не деревенское, - как Маруся отравилась, в больницу повезут, про купца какого-то Ухаря и про Сеньку, как он бросает княжну в какую-то, не разберешь какую, волну.

Помещение вроде сарая, только длиннющее, стены все кирпичные. Посреди проход, а по обе стороны поставлены койки, хорошие, железные, кое-где завешено занавесками, или пары, тоже хорошие, с одеялами, и всюду сидят, ходят одни девки, бабы, - мужиков ни одного.

Нюшка стала совсем чужой, еле узнаешь, а живет, чертовка, вот до чего хорошо, до того хорошо, век бы не ушел: тепло, щами пахнет, тараканы и те веселые бегают, не то что у них в избе - все до одного повымерзли.

За занавесками лампочки керосиновые горят, напросвет ситцевые цветики на них покачиваются, красиво, как все равно в раю, тени играют, шевелятся: кто там руками рассуждает, кто голову чешет, кто одевается... людно... весело...

Даже теперь, целую жизнь спустя, прекрасно понимая, до чего убогая и нищая была эта казарма Варгушинской текстильной фабрики, неизменным хранится в ее памяти испытанный тогда восторг, и удивление, и зависть к Нюшкиной богатой жизни...

Где-то далеко сейчас была до окон заметаемая вьюгой, брошенная среди зимы изба, где не оставалось уже ни тепла, ни хлеба, один только горький запах сырой холодной сажи, похоронный запах окончившей существование старой-престарой, толстой, кособокой печи, согревавшей, кормившей теплым хлебом весь их кончившийся семейный род. И вот остыла, умерла печь, кончилась жизнь избы, и им с дедом Васей, последним в роду, осталось одно уходить без оглядки...

Дед сидит распаренный, вытирая шапкой пот со лба, и все слабее повторяет: "Ну, мне идти!" - и все не уходит.

- Куда ж ты теперь, горе ты мое? Ну, куда? - морщась и от жалости грубо кричит на него, как на неразумного, Нюшка. - Куда ты пойдешь, куда направишься, легкомысленный?

- Конечно, - уклончиво соглашается дед Вася, - это мне теперь придется обдумать.

- Да чего ты можешь обдумать, чего ты обдумаешь, говори...

- Конечно, пожалуй, что обдумывать тут тоже нечего, - покладисто соглашается дед. - Разве какой бы хозяин в караульщики взял. Посторожишь чего-нибудь, хоть бы до лета, а летом уж как-нибудь...

- Да какой ты караульщик! Кто же тебя возьмет такого? Глаза-то у тебя слепые!

Дед рассеянно улыбается:

- А не прогадал бы хозяин! Чем сторож хорош? Чтоб не спал, вот что главное, а я спать-то разучился, нарочно и то никак не засну.

Вся Нюркина жалость, вся тревога за него уходит в злость, она трясет его за плечо, как пьяного, все допытываясь, куда он сейчас пойдет, в какую сторону двинется, выйдя за двери.

Дед Вася наконец поднимается из-за стола:

- Куда ни идти, идти, однако, надо... Куда? А на воздух, в направлении куда-нибудь, спасибо, Нюша, за угощение. Прощайте все.

Санька сидела не дыша, только одного до смерти боясь, как бы дед Вася не взял за руку, не повел опять за собой, опять на мороз, в темноту, на улицу. Вся даже передернулась, когда он, уходя, вскользь дотронулся, поискав в воздухе ладонью, до ее волос на макушке... Нет, слава богу, ничего, это он только прощался.

- В какое воскресенье ты все ж таки зайди, понаведайся! - в последнюю минуту сердито крикнула, стыдясь невольного своего облегчения, Нюра, проводив деда Васю до двери. Санька в это время, вся натужась, даже живот надула, замерев от страха, что вот-вот Нюрка об ней вспомнит, сидела не шевелясь: только бы он ушел, только бы ушел поскорей.

Дед Вася двумя руками надел шапку, согнулся, отворил дверь и, споткнувшись сослепу на пороге, шагнул в темноту. Дверь за ним сама со стуком захлопнулась.

Захлопнулась, и дед Вася ушел в эту дверь. Куда-то навсегда, больше его и не видел никто, ни в воскресенье, ни в другой какой день...

Позабыла Санька его удивительно быстро почему-то. Наглухо, надолго позабыла. Но, оказывается, не навсегда. Через годы и годы это далекое воспоминание - дед Вася - стало приближаться к ней, точно память, описав какой-то круг, возвращалась к своим истокам...

И вот теперь, в конце моего длинного пути, когда дед Вася как бы стал моим ровесником, я постоянно снова вижу эту захлопнувшуюся дверь, точно проклятие какое-то. В тяжелых снах теперь я открывала ее много раз и выбегала следом за дедом Васей в темноту ледяной ветреной набережной, звала, догоняла, искала и никогда не могла догнать.

Чего бы вот сегодня я не отдала - снова отворить эту дверь и за руку, чтоб не споткнулся сослепу, ввести через порог с мороза к себе, в тепло, в мое сегодня, деда Васю, напоить его горячим чаем, обнадежить, утешить, укрыть.

А тогда Санька с ужасом, насторожив уши, слушала разговор, что казармы только для холостых, тут с детьми не держат. Но ее все-таки, все сообща, девки порешили временно укрыть. "На подпольных правах, вроде мышонка!" объявили ей. И она поняла и полезла под пару, показывая, как будет прятаться в случае чего.

Нюшка со всеми уходила затемно на фабрику, и Санька оставалась одна со старухой Анисьей. Анисья топила печки и учила Саньку, как надо просить дядю Сильвестра, чтобы он пустил ее к себе, хоть ненадолго. Вообще-то он и не дядя им вовсе, а только муж тетки Анфисы. А Анфиса от него сбежала с одним булочником. И булочник бросил булочную, дом и семью и уехал с Анфисой в какой-то иной город. Сильвестр теперь Анфискиных родичей близко терпеть не может и видеть не желает, на Нюшку сапогами топал и выгнал, и все-таки попытаться придется. Скорей всего, конечно, без толку, а как не попробовать, когда больше и пробовать-то нечего: некуда Саньку девать.

Анисья вычесывала ей голову, драла волосы, Санька хныкала, и тогда та еще больней стукала по голове ребром острого частого гребня.

Учила, как кланяться и просить дядю, если ее к нему допустят. Санька кланялась, повторяла за ней жалобные, нищенские слова.

- Ты, девка, заикаешься-то всегда? Или это ты сейчас нарочно?

- В-вот та-ак? Всегда.

- Это ничего, - одобряла Анисья. - Заикайся. Это будто жалобней получается.

По вечерам то одна, то другая девка подзывали ее к себе, прикидывали на ней разные обрезки. Сметали ей кофтенку, рубашку. Нюшка ее понемногу отмыла, причесала и гребенку воткнула в пушистые светлые волосы.

Две девки сшили ей штаны и со смехом, в первый раз в жизни, натянули на тоненькие ножки, застегнули на тощем, продавленном животишке большой пуговицей.