Ударяют пушки, трескаются, опоясывая весь городской горизонт темных крыш, разноцветные звездочки.

В волнении он нетерпеливо теребит меня за рукав, потихоньку торопливо спрашивает:

- Мама, а люди что? Им все видно? Они как, радуются? Да? Видно, что радуются?

Цветные фонтаны огней взлетают, рассыпаются раз за разом в небе и отражаются в черной воде под мостом, а я смотрю на его запрокинутое к небу, сияющее радостью, торжеством, жадно слушающее слепое лицо, по которому перебегают, скользят цветные тени отсветов ракет.

Мысли странные мне приходят: может быть, в этом хоть маленькая блестка оправдания и моей, такой несбывшейся и долгой жизни?

Потом был день - далеко от этого дня - они опять сидели друг против друга, - Катька и Валя, и она стукала его по руке пустой матрешкой, командовала:

- А ну, открывай! Я тебя выучу!.. Мало!.. Ага!

Это повторяется каждый день с тех пор, как после двух операций Валю отпустили ко мне совсем. Теперь он немного видит. У него слабое зрение, возможно, будет улучшаться, но и сейчас он не слепой, и Катька убеждена, что это она его вылечила, выучила широко раскрывать веки. И он терпеливо, да нет, с радостью сносит ее уроки.

И вот приходит похоронная в наш дом, где уже некого хоронить. Погиб Боря. У какого-то городка в Прибалтике, всего две недели назад. А мы считали его погибшим больше полугода. Он был жив, а я не знала, где-то что-то оборвалось, не дошло, спуталось... А теперь - все точно. Только для меня это так, как будто он погиб два раза.

Я сижу каменная, молчу, а Валя плачет и меня утешает и уговаривает, гладит плечи и обнимает, успокаивает, как будто это у меня ручьем льются слезы, а не у него.

- Я был тупой, мама. Я был из всех нас самый тупой, это правда. Когда ты меня взяла в дети. Но я был как губка, как сухая жадная губка, все тянул в себя, впитывал...

И когда я молчал эти месяцы, все равно что годы, я стал из себя выжимать, что у меня накоплено внутри. Я сошел бы с ума, если бы у меня там ничего не было дорогого, доброго. С ума бы сошел. Или заговорил, не знаю. Но я стал вспоминать, и это меня все время спасало. Я уже знал, что не заговорю, потому что этим все предам - тебя, Катю, Борю, Левушку, твой мечты, твою жизнь, доброту и весь наш мир.

Я все вспомнил с того момента, как ты отдала нам в руки щенка, которого мы хотели зарезать... да не хотели, очень не хотели, а все-таки могли...

А ты поверила, что мы не хотим, и отдала нам же, негодяям, в руки...

С этого началось: я впитал это и ждал, что будет дальше.

Он как будто не к месту, все про себя, говорит, говорит, до тех пор, пока во мне что-то не растворилось и я сама не заревела:

- Одни мы с тобой теперь остались.

- Да никогда! Как ты сказать могла! Ведь мы их любим одинаково, Катю, и Леву, и Борю - всех, а это слово прошедшего времени не имеет. И они не имеют для нас прошедшего времени. Это у людей от их рассеянности или еще от чего бывает, а у нас нет. Они останутся с нами, слышишь? Всегда будут с нами, я теперь знаю, как надо думать, думать молча, в темноте, и если ты хорошо научился думать, ты этим как будто держишь закрытой дверь, не отпускаешь ручку, и тогда они остаются с тобой, кого ты любишь, надо только не отпускать ручку, и они не уйдут, те, кого ты любишь... Нет никакого прошедшего времени для этого. Я ручку не отпущу, я знаю. Умею уже. Научился.

Было, наверное, очень странно, что это Валя так говорил. Не знаю, кто кого научил больше - я его или он меня, но, кажется, мы очень похоже думали.

Сейчас май, сейчас утро. Опять какой-то май и еще одно утро, и невдалеке за соснами мирно, широко и неумолчно шумит море - я по утрам выхожу на него посмотреть. Стою и смотрю, но совсем недолго. Вот, значит, какое оно бывает - море. Я прекрасно понимаю, что есть и другие моря, и это самое море не всегда такое смирное. Но вот мне досталось такое - без ревущих пенистых валов и свиста урагана.

Мне оно даже нравится, и мне уже вовсе не хотелось бы на его месте вдруг увидеть фиолетовые волны под синими небесами, омывающие подножия гор, поросших олеандром, и желтые камни развалин древних храмов... Все новое, что я могу еще увидеть, так мало трогает меня, так бледно рядом с тем, что уже живет во мне, тем, что так неточно называется воспоминаниями, рядом с тем, что есть моя сложившаяся, прожитая, свершившаяся жизнь.

Когда вокруг меня не очень шумят, не суматошат, не отвлекают, все оживает во мне. Теперь я рада, что все так устроилось: приехала слишком рано и вот уже целую неделю живу тут, среди полупустых дач в соснах, где в глубине садиков, за кустами, по вечерам зажигаются редкие окна, просвечивая сквозь зелень кустов.

Давно я не чувствовала себя такой неодинокой, как тут, одна, в прохладной комнатке, в сознании своей полной силы: все помнить и возвращать памятью сердца - что будет всегда моим, нет, не моим, а мной самой, пока жива.

Но вот и настал день, ради которого я приехала, хотя не день мне важен, давным-давно я все собираюсь, вернее, просто думаю, что хорошо бы съездить, поглядеть, а тут все так совпало, что и день назначен. И даже за кефиром мне стало не нужно ходить, не нужно готовить для Кати. Откладывать уже стало не из-за чего!

Мой приятель, главный дворник всего квартала, Валдис нарочно ради меня еще раз ходил в исполком и там все выяснил: ничего больше откладывать не будут - открытие состоится в эту субботу в 12 часов. Теперь уж это точно.

- Это я теперь не у кого-нибудь, это я у самого заместителя председателя выяснил! Я больше не стал спрашивать у этих девчонок - знаете, секретарши там сидят за гладкими, как зеркало, столами и целый день только обдергивают юбчонки на голых коленках... И ты входишь, а они тебя не видят. А почему - вы меня спросите? А потому, что вся жизнь у них ушла в телефонную трубку. Да, точно! Схватится за трубку и вдруг вся даже засияет. Или бросит, точно змея укусила, а другой раз зарумянится, защебечет, будто они с этой трубкой одни в комнате, так что постороннему человеку неудобно там находиться, честное слово!..

Я уже знаю, что с заместителем они когда-то вместо рыли колодцы, ставили насосы. "Это было, когда он не был заместитель, а я не был дворник. И он был мой подручный. Теперь я дворник, а он заместитель, но что было, то было. Его звали Юрка, а меня Валдис. Теперь мы тоже так друг друга зовем. А как же еще? Нас ведь не переименовали, а?"

Он советует мне выехать пораньше, - в автобусах будет тесно, а ехать больше трех часов. От исполкома пойдет специальный автобус, но это только для приглашенных и участников церемонии. А вы ведь просто посмотреть? - это Валдис спрашивает вскользь, озабоченно при этом постукивая, как древком копья, по тротуару ручкой метлы, будто бы проверяя, хорошо ли она насажена.

- Да, конечно, посмотреть.

Да, это правда, я действительно еду посмотреть. Что мне еще надо?

Всю ночь шелестел дождь, и мне его было слышно сквозь сон, он как будто старался никого не разбудить, только все шуршал тихонько по листьям, шептался с деревьями, с травой и ветками: тихо, тише, тихо... я знаю, что делаю!

Я с этими словами в мыслях и проснулась, оттого что дождик перестал, за окном очень рано просветлело, потеплело, все заблестело от воды.

Все дни было холодно. Сирени давно пора было расцвесть, тысячи ее бутончиков давно усеивали ветки, но, видно, старались ни за что не расцвесть в холод, крепились изо всех сил, сжимая белые и розовые маленькие кулачки готовых развернуться бутонов, и вот сегодня их прорвало, они дождались этого теплого, тихого дождя, в одну ночь дали себе волю и пошли распускаться.

Старые люди радуются, когда ночь уже позади и начинается утро. Моя хозяйка устерегла мой неслышный ранний уход, обрадовавшись, что уже утро, можно вставать, силком усадила меня пить с ней кофе...

И вправду, мне еще приходится дожидаться у площадки автобусной остановки, усыпанной мокрыми хвойными иголками, пока появится из-за поворота длинной просеки самый первый ранний автобус.