Мы поднимаемся по лестницам, входим в какой-то удивительно тихий и безлюдный, будто и, нежилой вовсе, коридор.
Пол блестит, пахнет дезинфекцией, а так вовсе не похоже на наш обыкновенный госпиталь - двери закрыты, никто не бродит по коридору, и очень уж тихо.
Входим в какую-то комнатку, узенькую, в одно окно, вместо стен справа и слева стеклянные перегородки в мелких переплетах, закрытые одинаковыми старыми плакатами, - видно, от дома отдыха остались: яркое солнце, пышная зелень, веселая девушка прыгает за мячом, смеется парень в майке, и все повторяется, прыгает девушка за мячом, парень смеется, и опять все сначала.
Женщина отгибает угол одного плаката.
- Ну вот, поглядите на этого, у самой перегородки.
Через стекло я вижу койку, лежащего на спине человека.
- Плохо видно, темно.
- Сейчас зажгут. Вы не спешите... Вы волнуетесь?
- Нет, что вы, просто видно неважно... Я ничего не думаю.
- Погодите. Вот ему несут ужин, сейчас увидите.
Я вижу, как за стеклянной перегородкой зажигается новая лампочка, входит няня с подносом, на котором только одна миска, одна кружка и хлеб.
Она присаживается на край постели, и когда сетка под ней прогибается, белое лицо лежащего, похожее мертвой неподвижностью на слепок, на маску, какие снимают с великих людей на память, только странно видеть такую маску, хмурую, курносую, с отсутствием осмысленного выражения, какое даже у спящего не бывает, вдруг угрюмо оживляется: из-под одеяла выползает худая рука.
Няня его начинает кормить, а он, как маленький, который хочет и не умеет "сам", цепляется за ее руку, когда она несет ложку ему ко рту, и заранее широко открывает рот.
- Нет, - говорю я. - Нет! А что вы так смотрите? Не видала я его, в жизни не видала.
- Я разве смотрю? - удивляется сестра. - Хотя, может, правда. Вы думаете, не бывает, что так вот посмотрят и отказываются? Бывает.
- От своих?
- Бывает все на свете. У-у, как еще бывает!
- Вот этого знаю, - говорю я.
- О?
- Мы его к вам привезли сегодня! Вы только одеяло сменили, одеяло не наше.
- Да, это сегодняшний... Жалко, вы так поздно приехали, про кого же это Татьяна звонила?
- Кто это Татьяна?
- Сестра Португалова, вы же ее спрашивали.
Мы выходим в коридор, спускаемся в вестибюль опять. Еще издали слышно, как Евсеева ругается с нашим шофером, который рвется ехать домой. Оказывается, девушка, которую просили сходить за Португаловой, не застала ее дома, и теперь шофер бунтует, не желает больше ждать.
- Ах, дома ее нет? - удивляется сестра, которая водила меня наверх. Значит, она и не уходила никуда. Где-нибудь здесь.
Вот отсюда, с этой минуты, я вдруг плохо помню, что было, то есть все помню, но путаю, что после чего. Наверное, кто-то нашел Портуталову и это она меня повела, а я опять шла, куда меня вели, и через перегородку с мелкими стеклами увидела, узнала на подушке лицо, родное лицо моего мальчика, постаревшее для других, но для меня только усталое, замученное лицо мальчика, моего Вали, Вафельки.
Португалова стоит и ждет, я не знаю, что сказать, она все ждет, пока я наконец наберу столько воздуха, что смогу выговорить:
- Мой.
- Точно?.. Ну, вижу, вижу... Почему же вы, однако, сказали, что у ваших детей другая фамилия?
- Это правда. Наверное, я с ума сошла... Затмение. У него-то... У него же одного из всех фамилия моя... Тверской, да.
- Что же он, не родной? У вас что, не все родные?
- Все, и он родной, я же говорю, мой.
- У нас кое-какие данные были: Тверской. А что такое Тверской? Фамилия? Или так кто-то вспомнил, что был тверской парень!..
Сиделка присаживается к нему и начинает кормить, но лицо у него остается неподвижным, замкнутым. Она привычно, ложкой слегка разжимает ему зубы, и он слабо сопротивляется, с отвращением, нехотя проглатывает жидкую кашу и опять сжимает зубы, до следующей ложки.
Португалова ждет, потом смотрит мне в лицо и еще раз спрашивает:
- Ну?
- Мой же, мой! - повторяю я. - Что вы еще спрашиваете? Можно мне к нему?
- Фамилия его, значит, Тверской действительно? Спешить, к сожалению, вам нечего. Еще все увидите. Сначала пойдемте со мной.
Опять она меня куда-то ведет, приводит в комнату, зажигает настольную лампу.
- Вы писать сами сейчас сможете?
- Что писать?.. А что с ним?
- Вам все объяснит врач. Пишите, что опознали, и все его данные. Можете?
- Говорите. Я могу.
- Я только позвоню врачу. Значит, фамилия? У нас камень с души - ведь он неопознанный: мало их, рязанских, тверских и всяких...
- А он сам не говорит?.. Он... - я все хотела, никак не могла задать этот вопрос. - Он... не слышит, а глаза?
- Контузия, да и потеря зрения в результате контузии... Нет, я не вам, Григорий Михайлович... Говорит Португалова, вы можете представить, тут опознали нашего последнего, насчет кого мы сегодня звонили, действительно Тверской, и отыскалась мать... Она тут у вашего кабинета сидит, пишет... Хорошо, конечно, подождет... - вешает трубку.
- Он просит подождать, сюда идет... А вы лист весь испортили, погодите, я вам другой дам. Вот. Вы же в госпитале работаете, пора привыкнуть. Глаза у него целы, контузия, это часто восстанавливается. Частично или совсем... Но наше положение - лежит, не говорит, не слышит и слепой. Его вывезли на самолете из партизанского района - с ним одна записка была. Вообще немножко загадочный, потому что слух-то вроде у него есть, но слова до сознания не доходят, смысл... Что же вы с бумагой делаете? Опять испортили, всю закапали. Все-таки он живой, его лечить будут, вы подумайте, а скольким хуже бывает?
- А потом мне его отдадут?
- Подлечат же его у нас сперва. Вы его возьмете? Условия у вас есть?
- Какие условия? Все есть... Чего еще?.. Конечно, хоть сейчас возьму. Как отдадут. Кровать есть, комната. Чего еще?
- Прекратите это! - слышу я голос. - Я сказал!
Военврач входит стремительно, так что распахнутый халат развевается на нем, как плащ. Он тут какой-то главный, по голосу сразу слышно: показалось, что он рявкнул на человека, который так и отскочил обратно за дверь. А ведь он вполголоса сказал. Даже тише, чем обычно разговаривают два человека, сидя рядом за столом.
- Ну, что тут? - Он говорил все так же властно и быстро, вполголоса.
- Вот она заявляет, что опознает. Что является матерью этого...
- Знаю которого. Так это вы? Значит, вы его видели?
- Через стекло только. А мне к нему вы разрешите?
- Вы знаете, что он не видит и не слышит?
- Сказали вот... А это... навсегда?
- Мы же тут лечим, ничего не бывает навсегда, кроме смерти.
- Но жить-то он будет?
- Да, отчего же ему не жить. Вполне.
- Слава богу... И тогда вы его мне отдадите?
Врач оборачивается к Португаловой:
- Заявляет, что является... Вы что, сами не видите, что мать? А не "является"...
- Староверцева тоже была мать, - обиженно, глядя в сторону, говорит Португалова.
- Стерва, а не мать.
- Не одна она. А эта...
- Стерва, а не жена!
- А можно мне сейчас к нему, а, товарищ военврач?
- Сейчас мы пойдем вместе. Сперва только выслушайте, что я вам скажу... Бросьте вы эту писанину, вы меня слушайте. Его доставили после аварии самолета в таком состоянии. Собственно, какая там авария, их сбили при перелете линии фронта, с какого-то партизанского пятачка летели. Наши даже видели, как падал и горел самолет. Но на нем ожоги несущественные были. Ему повезло... его наши подобрали - вот в таком состоянии. Больше никого.
В каком он состоянии был до аварии? Он был забинтован, заживающие раны, - значит, его переправляли на Большую землю раненым. Легких не переправляют, как вы понимаете.
При нем нашли записку карандашом: "Тверской, по предположению". Он кем был?
- Я написала. Истребитель, летчик.