Из родного гнезда
И вот, словно в самом деле услышал бог на небе Стенькины уверения, Разя стал поправляться. Он уже не впадал в забытье, хотя раны его закрывались плохо.
Степан собрался на далекий Север, в Соловецкий монастырь, не дождавшись даже, когда полностью спадет половодье, никому, кроме Сергея, не открыв, по какому поводу он обещался богу.
В войсковой избе в Черкасске, куда он приехал за проходною грамотой, встретил его Корнила.
– Как батька? – спросил он ласково, словно ничего между ними не случилось.
– Лучше батьке, – смущенно ответил Степан.
– Бог даст, оправится: крепки донские кости. Поклон отдай ему... Да слыхал я, что ты в Соловки проходную просишь?
– В Соловки.
– Добрый путь. Русь великую погляди, людское житье пойдет в пользу. Да горяч ты. Смотри, на Московской земле головы не сложи. Не казачьи законы в Москве – боярские... Обедать ко мне заходи. Коня дам...
– Я обещался пешком...
– Стало, за батькины раны? – догадался Корнила. – Ну, добре, иди. Лихом крестного не поминай. Атаманское дело не легко. Сам большим атаманом будешь – тогда узнаешь. Давай поцалую.
Стенька вышел из дому в далекий путь. Солнце едва поднялось, и по-над Доном, разлетаясь волокнами, таял ночной туман, а воздух над степью уже дрожал прозрачной весенней дымкой и наполнялся рабочим зуденьем проснувшихся пчел. Степь зацветала первыми золотыми цветами.
Привычный к донскому весеннему утру, Степан все же с какой-то особенной полнотой ощущал сейчас его свежесть. Почти из-под самых ног казака в мокрой траве скакали лягушки, в камышах по заводям крякали утки, и все было в этот раз особенно мило и радостно. На одиноких черных челнах, раскиданных там и сям по речной шири, застыли над зыбкими темными отраженьями настороженные рыбаки. Большие рыбы, играя на солнце, с громкими всплесками высоко прыгали из воды, словно радуясь новому дню и жизненной силе своих гибких тел.
Ноги Степана шагали сами собой, размашисто и легко, оставляя глубокий след кованого каблука на сырой прибрежной траве. Весь мир лежал перед ним как широкая степь. Когда он в первый раз оглянулся, родной станицы уже не было видно – ни журавля у колодца, ни трех березок возле плетня, ни дыма над кровлями... Только тогда Степан как бы заново ощутил на лбу, на глазах последние поцелуи матери. Мать ждала от него напоследок ответной ласки, но он, охваченный новым чувством полной свободы, не догадался об этом...
– Ушел как чужой, – укорил он себя и вздохнул.
Он представил себе, как стояла она у плетня, глядела вслед и долго ждала, что вот он обернется. А он так и скрылся из глаз, не взглянув.
«Кабы сейчас еще было видно хату, раз сто обернулся бы матке на радость», – подумал он.
Если Стеньку и не влекла бы неволя, взятая на себя собственным словом, сердце его все равно нашло бы другую причину, чтобы вырваться из родной станицы в широкий мир. Жажда странствий влекла его...
Прощанье с отцом в нем оставило горечь. Когда, уже с сумой за плечами, подошел он к лежавшему отцу проститься и взять на дорогу благословенье, старик еще слабой рукой неохотно перекрестил его небрежным крестом.
– Иди – не держу... Иди да утешь меня перед смертью пуще: смени уж казачий зипун на монаший подрясник – вот будет лихо! – сказал он с насмешкой.
Степан не хотел говорить отцу, что ради его исцеления уходит на богомолье, и сдержанно проглотил обиду.
Без остановки шагал Степан до самого полудня. Когда уже поднялось и припекло солнце, он присел у реки. Ноги гудели усталостью. Привычно перекрестясь, он разломил лепешку, но вместо того чтобы есть, вдруг повалился навзничь и, закрыв глаза, широко раскинул руки.
Солнце светило в лицо, красный свет его проникал сквозь смеженные веки, легкий ветерок шевелил на темени кудрявые жесткие волосы.