Кобринский А

Плачущий осел

А. Кобринский

ПЛАЧУЩИЙ ОСЕЛ

роман-дневник

пролог

В апельсиновом саду, как раз против моих окон, каждую ночь надрывает голосовые связки беспризорный осел. Может статься, что он кричит, но моментами мне кажется, что он плачет, потому что звуки, источаемые из его пасти, становятся вдруг жалобными и надсадными. Днем дети кормят осла переспелыми арбузами. Он не голоден и тут на тебе - плачет! Плачет, потому что одухотворен. Плачет, потому что не едиными арбузами ослы живы. Но, может быть, все гораздо проще и прозаичнее. Плачет не осел. Плачу я, хотя внешне этого не видно. Любые звуки реального мира (даже те, которые по отношению ко мне нейтральны) резонируют во мне, содействуя появлению невидимых слез. Крик осла, скрежет работающего бульдозера, визг тормозных колодок проезжающей мимо машины - все это пальцы реальности на струнах моей истерзанной души. И я не исключение. У многих эмреповцев (эмигрантов-репатриантов) при малейшем воспоминании о прежней жизни наворачиваются на глазах слезы. Денно и нощно клянут они новую реальность. Прямо таки страдают. Чувствуется, что ностальгия ест их поедом. Но суть в том, что проклятия эти к реальности никак не относятся. Проблема не в ней, а в них. Надо менять себя. Но изменить себя нам, эмреповцам-гомосоветикусам, намного тяжелее, чем давить на реальность. Мы привыкли к ломке и искажению ее божественной сущности.

Не подумай, Якуб, исходя из своего письма, что я полемизирую по поводу того, должен ли поэт отгораживаться от реальности или нет. Предположим, что должен. Но ни в том ли случае, если он досконально знает тот объект, от которого отгораживается? Ты, Якуб, этот объект знаешь. То, от чего ты отгораживаешься, находится в непосредственной от тебя близости. Оно и понятно, что речь не о тебе. Монолог этот о проблемах, которые стоят передо мной и, в конечном итоге, перед любым писателем, прибывшем оттуда. Наше бегство вовсе не означает, что мы куда-то прибыли. Нам, великовозрастным эмреповцам, чтобы прибыть, необходимо сжать километровую дистанцию в отрезок равный ста метрам и на этой короткой дистанции второй раз прорасти сквозь детство (при его гормональном отсутствии), сквозь юность и зрелость. Ортодоксальность нашего мышления не позволяет нам дотянуться до нашего собственного возраста. Многие не выдерживают и сходят с дистанции. Замена поражению - интеллигентно оформленное всхлипывание. Страшнее всего то, что поскольку мы никуда не прибыли, то творить мы можем, копаясь только в том багаже, который оттуда. Но реальность, которая оттуда, демонтирована историей. Перестала существовать. Заменена другой реальностью. В ней нет места тому Тургеневу, который сказал ?прекрасный, свободный и могучий?. И, вообще, неизвестно, есть ли в ней место какому-либо Тургеневу. Вот мы и пишем ностальгически о Мертвом доме, о своей бывшей тюрьме - о Лубянке. Дверь приоткрылась. Мороз. Вверх рукавами фуфайка, На фоне барака обоз, Воронье и сибирская лайка. В сон нырнули уставшие гномы. Догорает в буржуйке огонь. Им свобода без Мертвого дома, Как отрубленная ладонь.

Или такое - аляповатое: Хватает пенсии. Ем гренки. Иврит? - не мучайте меня. Реальный мир Повесил я на стенке Застеночной картиной бытия.

Или это - патологическое: Ностальгия. Пустота душевная. Печень хочется мне Выклевать свою.

Цитируемые мною стихи Христофора Вакса не попытка критики. Поэт он, вне всякого сомнения, талантливый.. . Зависит дух мой от событий внешних. Нет, не боюсь я выглядеть убого. В прибое случая святятся лица грешных И прост Екклесиаст, как синагога.

Я с Христофором Ваксом знаком лично и он мне симпатичен. Сила его духа (при той материальной нищете, в которой поэт прозябает) вызывает невольное уважение. В его подвижнической преданности поэтическому призванию своему для меня неприемлемо другое - именно то, что он отключил от новой реальности все свои ощущения. И, таким образом, выбыв из прежней, он, к сожалению, никуда не прибыл... Я веду к тому, что для того, чтобы отказаться от внешней реальности для сохранения и созидания внутренней, необходимы определенные условия. Первое - отрицаемая реальность должна быть под боком. Ибо, если ты от нее отдален, то отрицать нечего и, очевидно, созидание и сохранение внутренней теряет свои очертания, поскольку созидалась и сохранялась она в противовес внешней. Второе - отрицаемая реальность должна быть познанным объектом. И, действительно, как можно отрицать то, чего не знаешь, или отгораживаться от этого?! Нам, писателям-эмреповцам, подобное противопоказано. Только после того, как мы новую реальность познаем, мы, может быть, добудем для себя право от нее отказываться. Необходимо войти в новую реальность - изучать язык, не брезговать любой работой; во что бы то ни стало контактировать, пусть даже на языке жестов, с местным населением - даже примитивный уровень ?му-му? дает литератору достаточное количество реактивного материала, пригодного для алхимии слова. Если бы мне в течение последующих пяти лет удалось бы написать цикл рассказов, в которых нашла бы себе место новая для меня реальность, условно можно было бы считать, что я с поставленной задачей справился. И только в том случае, если это условное в последующие года перерастет в безусловное, тогда, очевидно, и у меня появится законный декадентский стимул, сопутствующий аристократическому снобизму - выставить обнаглевшую реальность за дверь.

Из событий, которые могут быть тебе интересны - выход в свет книги Лойфмана. Я не хочу останавливаться ни на содержании, ни на качестве его поэзии, ибо черты подонка занимают в его личности гораздо большее место, чем одаренность. Чтобы заметить это, не надо вдаваться в подробности его словотворчества. Достаточно взглянуть на обложку, где под шапкой ?Воскресение ненависти? в виде кающейся грешницы изображена дебелая баба, молитвенно вздымающая к небесам кухонно упитанные десницы. Новоявленная Магдалина сидит, в чем мать родила, на берегу ( похоже, тельавивского пляжа), ягодицами прижимаясь к пяткам так, чтобы публично засвидетельствовать, что аппетитные выпуклости есть не только у Чичелины. Желание Лойфмана привлечь внимание читателя к своей духовной продукции подобной рекламой с коммерческой точки зрения было бы допустимо, если бы не пикантное но...Дело в том, что на обложке со стопроцентным геометрическим подобием изображена Пусик - его собственная жена.

Второе событие и более важное и более приятное. В журнале ?11? опубликован Семен Рубда. Прошел ровно год после того, как стихи Семена попали на стол главному редактору этого журнала. Семен за этот период успел поменять в Москве квартиру, поработать в Югославии таксистом, побывать в Германии.

Видимо время в Израиле движется много медленнее, чем в других странах. Незатейливый, терпеливо перетирающий колючки, восточный орнамент. И такую, вполне понятную абстракцию, многие эмреповцы именуют бюрократизмом - словом активно-воинствующим, социальным, но, к сожалению, взятым совсем из иного мира. Целый год я терпеливо напоминал главному редактору журнала ?11? господину Мануилу Нудману о существовании в его редакционном столе стихов Семена Рубды. В его голосе, в его ответах я ощущал, что человек этот сохранил и под израильским солнцем галутную особенность - подозревать в каждом мелочную расчетливость. ?Не рассказывай сказки, - думал он, - тебя интересует не столько твой друг, сколько ты сам?... В том же редакционном столе лежали и мои стихи. О них я даже не заикался. Это тоже галутная болезнь - сверх щепетильность. Последний раз я позвонил этому человеку в середине июля и снова напомнил о моем друге Семене Рубде. Ответ: ?И вы, и Семен Рубда уже набраны. Ваши стихи пойдут в одном номере. Позвоните мне в сентябре?. Я искренне поблагодарил его. Не скрываю - мне хотелось быть опубликованным в одной подборке со стихами моего лучшего друга. А кому не хотелось бы? Тем более, что все это связано с такими воспоминаниями прошлого, которые неповторимы для нас, эмреполвцев, и в подобных случаях важны, прежде всего, своей мистической значимостью... В середине августа, случайно перелистывая 22-ой номер журнала ?11?, обнаруживаю стихотворение Семена, выделяющееся из всего остального материала эстетически отшлифованным одиночеством. Признаюсь, что моя радость по этому поводу была половинчатой. Своих стихов я, к сожалению, не обнаружил. Таким вот совершенно садистским способом решил отомстить мне господин Мануил Нудман за мою вполне законную и оправданную в наших эмреповских обстоятельствах назойливость. В моих руках два экземпляра ?11?. Один я немедленно отправляю Семену, второй - тебе. Тебе, потому что история Семена, как поэта, коренным образом связана с Днепропетровском и, думается - с твоим влиянием на его творчество.