Зачем вообще с ним это происходит?
…До сих пор Мехмед не мог забыть — ему было тогда лет семь или восемь, — как стоял на пороге заброшенного дома на берегу реки, не решаясь ни войти внутрь, ни уйти прочь. Когда-то в этом доме жил одинокий глухонемой пастух, который, как считалось, сошел с ума и исчез. Быть может, бросился в эту самую быструю реку и она унесла его вниз к водопаду, а может, ушел в горы, вырыл пещеру, завалил вход и умер там, во влажной земляной тьме, как состарившийся горный козел, хотя, надо думать, редкий горный козел умирал естественной смертью. В густых горных лесах водились особые, прыгающие по камням, перелетающие через пропасти (крылатые?) волки, которые иной раз спускались в долины, где паслись коровы и овцы.
Дом пастуха стоял в некотором отдалении от деревни Лати. Когда он исчез, не пропала ни одна скотина, из чего можно было сделать вывод, что пастух исчез, пригнав стадо в деревню, то есть в сумерках. Случалось, в пустой дом заглядывали, особенно дети, но ничего не брали, потому что никто наверняка не знал, жив пастух или умер.
Собственно, Мехмед и не собирался заходить в дом. Дверь вдруг сама приглашающе приоткрылась. Мехмед помнил, что над печью висел тусклый медный ковш, в котором пастух грел воду. Когда в печи горел огонь, медный ковш ловил вырывающиеся сквозь заслонку сполохи и как бы пульсировал в такт заключенному в печи огню.
Ковш и сейчас висел над холодной закопченной печью, но… какой-то видоизмененный, напоминающий остроносую овальную каплю, готовую вот-вот соскользнуть с деревянного черенка, растечься на земляном полу медной лужицей.
Озадаченный, Мехмед приблизился к приоткрытой двери и замер: все предметы внутри дома претерпели превращения — изменили привычную форму. Более того, они, не таясь, продолжали менять ее под изумленным взглядом Мехмеда. Проникающие в дом сквозь изношенную крышу солнечные лучи не опускались, как им положено, отвесно, но свивались в живые змеиные кольца. Колченогий стол провис, как если бы столешница превратилась в набитое овечье брюхо, прислоненные к стене грабли и вилы, преломляясь, проваливались в стену, как если бы стена была не только мягкая, но еще и прозрачная, при том что она сохраняла прежние цвет и форму.
Мехмед вдруг почувствовал, что не в силах оторвать взгляд от открывшегося в глубине дома мира. Воздух возле двери медленно закручивался в мягкую стеклянную воронку.
Неведомая (нестрашная, но какая-то необычная, в смысле доставляющая Мехмеду совершенно неизведанные ощущения) сила исподволь, как барана на невидимой веревке, подтягивала Мехмеда к двери, по ходу дела загадочно (в смысле, что он не понимал, что именно с ним происходит) его изменяя. И он почти шагнул через пластилиново принявший его подошвы порог, но вдруг с изумлением увидел, что оказавшаяся внутри дома его рука тоже изменила форму — сделалась мозаичной, орнаментальной, красно-сине-серебристой, изгибистой, как взлетевшая над водой жирующая рыба. Какой-то совершенно невероятный подъем испытал Мехмед, каждой клеточкой тела предчувствуя превращение и одновременно (опять же каждой клеточкой) темный ужас от соприкосновения с неведомым миром.
Много лет спустя в Луксоре, осматривая древнеегипетский храм, Мехмед увидел на полуоблупившейся фреске изображение испуганно отпрянувшего (это было передано удивительно точно) человека с точно такой же — разноцветной, точечно-рыбьей — рукой, которую тот точно так же, как некогда Мехмед в дом пастуха, просунул в некую сферу, за которой начинался другой мир. Буквально иссверливая фреску взглядом, Мехмед пытался определить пол угодившего в пикантную ситуацию древнего человека. Но не сумел. Человек, по обычаю древних египтян, был в фартучного типа набедренной повязке. Под повязкой было пугающе плоско. Отсутствовала и ясность относительно груди. Она могла быть молодой девичьей, но и тренированной, атлетической — мужской.
Мехмед не поленился, поинтересовался у экскурсовода:
— Что это за человечек? Куда он лезет?
— Заглядывает в мир мертвых и богов, — заученно ответила экскурсовод — вышедшая двадцать лет назад замуж за богатого араба русская баба, не вполне мирно сосуществующая, как она поведала Мехмеду, в одном доме с двумя очередными — молодыми — женами.
Приведение мертвых и богов к единому знаменателю озадачило Мехмеда. Могли ли боги избрать воротами в свой мир жалкую хижину пропавшего без вести сумасшедшего пастуха? Но потом Мехмед рассудил, что богам виднее.
— А что там, в мире мертвых и богов? — спросил он у Тамары (так звали гида).
— Кто ж знает? — отозвалась она с неожиданной живой тоской.
У Мехмеда мелькнула мысль, что ни в одном древнем предании, ни в одной системе мифов такие категории, как моногамия и супружеская верность, не являлись добродетелью богов, и Тамара, как гид (а она водила экскурсии не только по храмам, но и по Каирскому историческому музею), не могла этого не знать. Точно так же, как, выходя замуж за араба, не могла не знать, что тот вправе привести в дом молодых жен. Потом Мехмеду показалось, что он ослышался, она сказала не «мир мертвых и богов», а «мир мертвых богов». Но уточнять у Тамары Мехмед не стал. Мир мертвых и богов обещал человеку по крайней мере… изменение пола. Мир мертвых богов не обещал ему решительно ничего, за исключением… изменения пола?
А лет десять назад, прогуливаясь по горному, состоящему из сплошного ребристого, словно из застывших волн, камня плато в Чили, Мехмед вдруг услышал позади себя странное потрескивание, как если бы кто-то шел следом, наступая на сухие сучья, чего никак быть не могло, потому что не было сухих сучьев на каменном, бесплодном плато.
Оглянувшись, Мехмед увидел медленно плывущую на уровне его глаз шаровую молнию. Она была пронзительного сиреневого, как сверхконцентрированные сумерки, цвета и, как голова… альбиноса, точнее, электроальбиноса, обрамлена редкими шевелящимися белоснежными волосами-молниями. Именно они-то, как выяснилось, и потрескивали, насыщая озоном бесконечно чистый и свежий горный воздух.
Примерно в трех шагах от Мехмеда сиреневый шар притормозил. Внутри него произошла трансформация: шар вытянулся в подобие вращающегося веретена размером с человека. Светящийся алый абрис образовался по периметру мелькающего веретена. Мехмеду показалось, что прямо напротив него разверзается трепещущее иррациональное электронное влагалище — праматерь компьютерного цифрового сущего, — сквозь которое он (блудный сын) некогда прошел, дабы материализоваться в виде белкового программного продукта (soft ware), и куда он (блудный дед) должен вернуться, дабы распасться на атомы-цифры, повториться (или не повториться) в иной цифровой комбинации.
Как загипнотизированный стоял Мехмед перед потрескивающим, посверкивающим бело-синеволосым, с ярко-алыми губами (цвета государственного российского флага) цифровым влагалищем, готовым вместить его вместе с душой и той самой единственной, в сущности, тайной, которую человеку не дано разгадать при жизни и которую он, следовательно, уносит в могилу (в урну с прахом), — тайной смерти.
Мехмеду вдруг показалось, что он постиг эту тайну: смерть есть не что иное, как превращение души в цифру (цифровой код). С помощью цифрового кода можно воссоздать все, что угодно (и даже больше), за исключением… души. Компьютер ловил, схватывал, воспроизводил, совершенствовал и структурировал любое понятие (комбинацию понятий), за исключением… души, которая оказывалась выше, точнее, вне любых технологий. «Ноу-хау» (hard ware) по использованию души принадлежало Господу Богу, и именно с этим-то и не могла смириться компьютерная (цифровая) цивилизация, одновременно подменяющая, копирующая и пародирующая Господа.
Это было невероятно, но внутри внешних губ иррационального влагалища Мехмед определенно разглядел и (более темные) полуоткрытые, насыщенные внутренние. Таким образом, как бы готовой (интересно, к какого рода?) любви предстала очередная (цифровая) разновидность вечности. И даже обнаружила некое подобие юмора, явившись Мехмеду в столь неожиданном образе.