Мы даже не хотели верить судьям. Но Пасынков первый подошел к победителю со своей обаятельной улыбкой, поздравил его. Правда, в беге на дальние дистанции уже никто не мог сравниться с Пасынковым. Разве что братья Знаменские. А он скромничал:
- Это не сам я бегу-мои легкие меня несут.
И выпячивал свою удивительную грудную клетку.
- Тебе, может, и самолета не надо? Надуешься пошибче, так и полетишь? хихикали присяжные шутники.
Но Пасынков не боялся и над самим собой посмеяться-весело подхватывал:
- А что? Можно попробовать! Если еще куда-нибудь пропеллер вставить...
Все мы тогда очень любили бороться. И Пасынков не составлял исключения. Наверно, потому, что был силен и ловок. Строгим правилам мы не следовали, считали побежденным того, чьи лопатки касались пола, травы или снега. И хотя довольно быстро у нас установилась своя табель о рангах, все-таки попытки побежденных победить победителей не прекращались. Особенно донимали ребята Парцевского. Дядя Пуд не был обижен силой, но явно не блистал ловкостью. И часто более легкие, зато верткие, хваткие неплохие гимнасты Леша Семенов и Коля Тарасов забавлялись: подножкой или другим неожиданным приемом бросали Парцевского на пол в самый неподходящий момент, под всеобщий хохот. Ронять Парцевского-стало у них чем-то вроде любимой игры.
Дядя Пуд сделался нервен-то и дело озирался, опасаясь внезапного нападения из-за угла. И вообще... кому приятна роль футбольного мяча?
Но в игру неожиданно вмешался Пасынков. Как только Семенов или Тарасов начинали забавляться, он хватал одного из шутников в объятия, из которых ни тот ни другой при всей их ловкости вырваться не могли. И, ласково воркуя, успокаивая пленника разными нежными словами, относил во двор, на снег - поостудить пыл. Над остужаемыми смеялись - они оставили Парцевского в покое.
Перед Новым годом мы отправились в лыжный поход на двести километров. Почти все время лыжню прокладывал Пасынков. Добровольно взял на себя самую трудную работу. А погода выдалась вьюжная. Снегу намело много, да еще и неровно: то по насту легко скользишь.
То еле-еле через сугробы пробиваешься. Неоднократно несколько сильных ребят, хороших лыжников, предлагали Пасынкову смену. Он только улыбался, пожалуй смущенно:
- Ничего, я еще не устал.
Вроде бы извинялся? И как ни в чем не бывало шел дальше. Да знал ли он вообще, что такое усталость?
Однажды весь дневной переход тащил кроме своих еще винтовку и вещмешок Мелихова-тот с непривычки едва волок ноги. В другой раз Пасынков ненадолго оставил свое место прокладчика лыжни, чтобы устроить на сани Семенова-наш лучший гимнаст умудрился растянуть себе связки, а Пасынков заметил, что Лешка захромал.
Несмотря на то что шел впереди, он, как вожак собачьей упряжки, успевал следить за всеми и каждым в отдельности, а главное-вовремя помочь, если нужно. И когда но окончании лыжного похода наша школьная многотиражка назвала Пасынкова лучшим ударником, меня это уже не покоробило.
В ту первую нашу зиму Пасынков стал чемпионом летной школы по шахматам. Его не включили в число участников турнира - нас еще не знали. И мы лишь в качестве зрителей толпились в актовом зале. Но вот инструктор Рулев (он после четырех туров набрал наибольшее количество очков), красиво обыграв своего соперника, встал из-за стола под наши дружные аплодисменты. И победители щедры - предложил любительскую с кем-нибудь из новичков. Мы почти насильно вытолкнули Пасынкова. Случилось чудо - на двенадцатом ходу Рулев сдался. Конечно, потребовал реванша. И-проиграл вторую! Ее уже смотрел вместе со всеми начальник штаба школы-главный устроитель и один из участников турнира. Он спросил Пасынкова:
- Не отстанете в учебе, если включим в турнир?
- Постараюсь не отстать, товарищ комбриг.
Тут и мы бурно выразили свою поддержку, как бы
Поручились за нашего избранника. Казавшийся строгим, комбриг рассмеялся:
- Ну, прямо глас народа-глас божий! Давайте начнем с меня-я сегодня в турнире свободный.
Красивой жертвой ферзя Пасынков выиграл у начальника штаба. И вообще, не проиграл ни одной партии, не сделал ни одной ничьей. А ведь этак на голом честолюбии не выплывешь. Нет, просто во всем отчетливо ощущался огромный избыток жизненных сил, которыми этот человек был богато одарен. Они как бы сами естественно рвались из него, а он только искал (и с успехом находил) им все новое и новое применение.
Вот начал летать, и опять на него с первых же полетов посыпались пятерки. Оба инструктора-и учебного "кукурузника", и полубоевого "эр-первого" - нарадоваться не могли на своего курсанта. Пасынкову прочили блестящую карьеру по окончании школы. И как-то я спросил:
- А что ты сам думаешь по поводу этих предсказаний?
- Да как сказать... люди хотят добра... Только они, должно быть, до сих пор не заметили во мне большой недостаток. Тебе я могу его открыть похоже, ты и сам такой. С удовольствием и в полную силу тружусь лишь над тем, что нравится. Например, не люблю работу на матчасти-устранение неисправностей, профилактический ремонт... И хотя, конечно, делаю все, что положено, однако без души-отбываю номер. А в жизни (умом я это понимаю) нельзя заниматься только приятным. ..
- Во всяком случае, к этому надо стремиться! - перебил я Пасынкова.
Он только улыбнулся снисходительно:
- Какое же ты еще дитя!
Сильнее обидеть меня было невозможно-я надулся.
По молодости лет я не понимал, что человек, которому не чужды сомнения в собственных достоинствах, безусловно стоит большего, чем самоуверенный любых оттенков. Но вскоре один случай с Пасынковым навел меня на эту мысль.
У наших инструкторов существовало твердое убеждение: курсант вырабатывает собственный летный почерк между тридцатью и тридцатью пятью самостоятельными полетами на "эр-первом". В начале же он лишь рабски подражает - копирует почерк инструктора. И для того чтобы тот мог вовремя обнаружить проявление индивидуальности курсанта, мы должны были делать первые тридцать самостоятельных полетов в полном одиночестве.
А чтобы центровка самолета не нарушалась (инструктора нет - новый разнос грузов), во вторую кабину сажали "Иван Иваныча" - пятипудовый мешок с песком, крепко привязывая его к сиденью. И если на тридцатом полете курсант не "козлил", не ломал подкрыльных дужек, не подходил на посадку со сносом - вообще не откалывал никаких опасных номеров, то он приобретал "право на пассажира". Из задней кабины убирали "Иван Иваныча", и туда садился свободный курсант - чаще всего друг того, кто собирался лететь.
Однако в то утро Пасынкову предстоял всего лишь пятнадцатый самостоятельный полет с "Иван Иванычем". Но инструктор все отодвигал его очередь, выпускал в воздух других курсантов группы. Ветер заметно усиливался - возможно, инструктор хотел дать отлетаться тем, кто послабее? Пасынков беспокоился: вдруг из-за резкого усиления ветра полеты вообще закроют и ему так и не придется сегодня летать?
Лето, еще очень жаркое, уже шло на убыль-приближалась наша третья, и последняя, осень в летной школе. А в тех местах осень-время внезапных и резких смен погоды. Так что опасения Пасынкова не были беспочвенны. Однако и тактика инструктора казалась нам справедливой, даже давала право немного погордиться: в более сложной погодной обстановке последними инструктор выпустит тех, в ком больше уверен. Наконец, около десяти утра, подошла очередь Пасынкова. Я подумал: "Как ему было нелегко ждать почти шесть часов, а ведь сдерживался, не показывал виду..." Все мы уже летали самостоятельно, но еще с "Иван Иванычем", и, конечно, инструктор не преминул напомнить Пасынкову:
- Смотри, повнимательнее!
Да и я сам, стоя у крыла, готовясь сопровождать самолет на старт, слышал, как тревожно свистят на ветру расчалки "эр-первого", видел, как мечется, рвется с мачты над метеостанцией разбухшая от ветра полосатая "колбаса". Этот матерчатый усеченный конус, надетый на неравного диаметра обручи, предназначался для того, чтобы указывать направление и силу ветра. И флажки, обозначающие линию старта, неистово трепыхались вокруг своих древков. Казалось, их вот-вот вырвет из закаменевшего чернозема, понесет по аэродрому, словно перекати-поле поздней осенью.