Я покачал головой.
- Ну ничего, напишете, - успокоил он меня. - Гайша за вас ручается. Сколько, по-вашему, будет составлять вся вещь?
Я ответил, что пока думаю только о первой части, это что-нибудь вроде 180-185 страниц на машинке.
- Значит, около восьми листов, - подсчитал он. - Так сделайте ровно восемь, по два листа на четыре номера. Это будет как раз то, что надо. Договорились.
- А ты дай, дай ему номер, - сказал Бочарников.
- Нельзя, - строго улыбнулся редактор, - сигнал из редакции не выпускается. Дня через три я дам десяток. Вот зайдет за договором и получит.
И тем не менее номер я получил тогда же - чудесный, сыроватый еще, пахнущий типографией номер с синей печатью наискосок - "Сигнальный".
Из Союза писателей мы зашли в крошечный ресторанчик, что был рядом на углу, и тут редактор мне сказал, что со следующего номера журнал будет выходить в большом формате с красочной обложкой, цветными вкладками, рисунками в тексте.
- Иллюстрировать будем богато, - сказал он мне, - специально связались с Союзом художников. Я насчет вас думал. Даже уже говорил мельком с одним. Поговорите и вы. Он завтра придет в редакцию. Его звать...
(Так - замечу в скобках - я познакомился с чудесным мастером и человеком Валентином Осиповичем Антощенко-Оленевым. Он тогда еще не носил своей знаменитой бороды, наоборот, был всегда чисто выбрит, молод, очень подвижен, писал большие красочные полотна, портреты - "Куляш Байсеитова", "Портрет партизана". И только-только пробовал себя в линогравюре. Мне даже кажется, что те листы, которые он принес в редакцию, - иллюстрации к началу романа - и были его первыми работами в этом направлении.)
...Редактор сказал, что я сразу же должен засесть за работу, - надо, как он выразился, приделать хорошее эффектное начало. И это не терпит никакого отлагательства. Нельзя задерживать сдачу первой книги журнала за 1938 год - и я понимал его буквально, так что был готов прийти домой и сейчас же сесть за работу.
По дороге я уже придумал это начало и шел, повторяя про себя его первые строки. И они для меня были легки и певучи, как стихи. Я гудел их под нос и вслушивался в их внутреннюю музыку. Она - эта музыка биения строки - всегда значила для меня очень многое. Я сейчас же чувствовал провал в предложении, его риторическую ущербность и бедность - и был уверен, что и читатель это чувствует тоже. Когда фраза правильно, четко организована, ее легко читать. Она не заключает в себе ничего излишнего ни в отношении к слову, ни в отношении к наполнению этой фразы. Тут и проявляется главная особенность ритма прозы. Он растет сам из себя, сам себя организует и существует по собственным своим законам. У каждого писателя и даже у каждого отдельного произведения свой собственный особый ритм. Нельзя в "Мертвые души" вставить кусок повестей Белкина - сразу выявится не только стилистический, но и метрический разнобой. Читатель сорвется с ритма. А это очень болезненно.
Я прошел к себе. Все спали. Спали соседи, спала хозяйка, спал ее муж отец моего ученика, - он прекрасно ко мне относился, но никогда не верил, что я могу писать книжки. "Да рази писатели такие? - резонно отвечал он на робкое возражение своего сына. - Вот посмотри: в книге у тебя писатели Александр Сергеевич Пушкин, Толстой, Тургенев, Горький - ну? Похожи?" - и победно смеялся.
Все спали - мне некому было показывать своего "Державина". Но я и не хотел ничего показывать. Я просто открыл журнал и стал читать. Но теперь я читал отчужденно, холодно, как постороннюю мне вещь. И вдруг музыка, звучащая во мне, стала глохнуть, глохнуть и исчезла совсем.
Я больно споткнулся о первую шероховатость. Это было так, как будто в темноте я налетел на косяк. Я даже ошалел немного, но потом так же я налетел и на вторую, и на третью промашку. Ясный, трезвый типографский текст обнажил все - и я увидел свои недоглядки, излишества, неуклюжесть оборотов, казенную гладкопись, невыразительную и бойкую скороговорку.
Тогда я взял лист бумаги и снова стал читать кусок с начала, делая пометки. Марать сигнальный экземпляр я не решался: а вдруг потребуют назад. Так и сидел и корпел, пока не услышал, что по улице идут, громко разговаривают и смеются.
Тогда я встал и вышел во двор. Все было белым-бело. За ночь выпал первый мягкий снежок и закрыл всю грязь и лужи. Деревья стояли тихие и мягкие, и нарядные - на них висели большие снежные гроздья. Сейчас в тени они казались голубоватыми. Значит, я не заметил, что просидел всю ночь, но спать не хотелось. Я весь был в ясном, не терпящем отсрочки настроении готовности. И еще я испытывал тихую радость творенья, какое-то новое сознание себя, что-то появившееся во мне совсем недавно, может быть, даже сегодняшней ночью.
Так я постоял и посмотрел и пошел к себе - надо было работать. И я знал, как это неотложно.
...Через три месяца в журнале начал печататься мой роман под несколько странным, но вполне понятным для меня заглавием - "Крушение империи" (можно было, конечно, спросить, какое же крушение царской России подразумевает автор романа, говоря о веке Екатерины, - но в этом заглавии для меня и заключалась основная идея произведения). Теперь в нем было уже не сорок, а двести с чем-то страниц. Да и большая часть тех сорока была мной переписана сызнова. Скоро вышло и отдельное издание с иллюстрациями Заковряшина.
Вот все это, взятое вместе, и было редким счастьем, необычайным везением, выпавшим однажды на мою долю, - в знойное лето и тихую южную зиму 1937-го - тревожного, напряженного и, конечно, уже предвоенного года. Так что в этом отношении я ничего не солгал своему автору. Вот только слова о том, что роман "прошел без сучка и задоринки", были безусловно лишние - два месяца я строгал, вырезал, убирал эти проклятые сучки и задоринки. Набил себе даже мозоль на пальце, и все равно некоторые из сучков торчат и до сих пор.
Вот что я мог бы рассказать своему недовольному автору в ответ на его настойчивый вопрос - бывает ли в жизни такое?
Да, раз в жизни и такое бывает, конечно.
Июль 1973 г.
К. Турумова-Домбровская
КОММЕНТАРИИ
Очерк публиковался в 1973 году в журнале "Простор", э 11. Перепечатывается впервые.