- Ты осторожней! - перекрикивала мотор Иванна. - Туман же! Как бы во что не врезаться! - Она огляделась. Туман высоченной льдиной белого океанского теплохода сползал вниз по реке. Было ясно: в таком тумане может потонуть не только река, но и все сущее, в таком тумане не отыщут их ни дьявол, ни Бог!
Иванна услышала туповато-страстный удар о землю, затем - словно бы резкий разрыв небесной, удерживающей землю в равновесии пленки. Баркас качнуло (наверное, хлопец со страху выпустил на миг руль), но тут же баркас и выровнялся.
Нелепин открыл глаза, чуть повернул голову. Лодка входила в огромное, спускавшееся на реку, словно на сотне парашютов, облако. Казалось, что лодка ударяется об облако со стуком-грюком. Но, может, это хлопал-постреливал мотор? Постепенно облако стало сплошным, молочным. Вдруг шапку облака, как ножом, срезало: молоко и вата остались низко над водой, а выше - засияла голубая, чисто протертая твердь. Нелепин с наслажденьем задрал голову в голубизну и увидел: с правого, высокого, круто выставляющегося из туманов берега улыбается ему одними глазами не старый еще, с седоватой, разбросавшейся по груди бородою человек.
- На меня, - проговорил человек радостно, - на меня держите! Давно жду... - Лодка тотчас к месту, где стоял человек, и повернула.
Тяжелый пулемет БМП-1 бился в истерике где-то рядом, бился под чьим-то налегшим на него телом, как норовистая женщина. От возбуждения Дурневу стало жарко, как в парной. Он наполовину выдвинулся из желто-смуглых, голоногих, бесстыже заголивших себя снизу, от щиколоток до плеч, стеблей камыша. Рев снижающегося транспортника, визг уходящих после первого удара "сушек", стрельба рубровцев, кавардак смешавшихся в низком воздухе нематерьяльных субстанций и физических тел представились ему почему-то визгом-хрипом притягивающей его женщины. Представилась и вся Иванна целиком: сломленная, как тот блескуче-выпуклый стебель, пополам, в легкой, в камышево-пленочной одежде...
- Попалась, лапа! Попа...
Еще один страшный удар завертел на месте и оглушил Дурнева. Толстым, косо срубленным ивовым сучком ему содрало кожу на левой половине головы, рассекло надвое козелок уха. Дурнев вмиг оказался на коленях, и в голове его что-то сдвинулось. Показалось: с головы и с шеи содрали кожу, плещут на содранное йодом из широкогорлой банки. Из глаз хлынули слезы. Однако Иванна не исчезла: вторым ударом ее тоже подбросило и перевернуло - треснула на груди блузка, выпятился наружу глуповато-коричневый медовый сосок. Сосок чуть вздрагивал, влек к себе.
Дурнев не замечал, что контужен, что по белым волосам его и по щеке стекает кровь. Стряхнув с губ и век мелкий сор и землю, смахнув камышовые лушпайки, он обратился грубовато к полуодетой женщине:
- Ну скажи... на местном языке: "На нас напала голодовка..." Что получилось? А? Получилась "гола дивка"! Ты, голая, на меня и напала! Ну я готов, готов!
Новый, совсем близкий удар кинул Дурнева на спину, голова его вспыхнула белым факелом. Иванна стала тускнеть, отдаляться. Чтобы дотянуться до нее, не дать уйти, Дурнев вскочил на ноги, рванул молнию на гульфике и, от вновь прихлынувшего возбуждения дрожа и шатаясь, стал подобно частящему БМП изливать белую, священную материю любви и жизни на бесстыдно торчащие, сладко полированные коленки прошлогоднего камыша. Он не заметил, как пулемет сменили автоматы, как ушли, отбомбившись, "сушки". Мозг его съехал куда-то в сторону, и в голове, как в той рубровской, разрезанной минуту назад бомбой на две половинки киностудии, заскакала-запрыгала не предназначенная для посторонних, суматошная, трудно понимаемая жизнь кинооборудования, предметов, явлений, лиц.
И настало мытарство последнее: мытарство жестокосердия, мытарство мятежей, революций и войн.
Истязатели сего мытарства были злобно-безжалостны, беспощадно-коварен был их князь! А по виду был он сух, как воловья жила, и крепок, как черный гвоздь. В одной руке князь держал литой серебряный молоток, другою пощипывал от нетерпенья бугристый воздух мытарства. Позади тела его зыбились два дымно-серых, совиных, а ниже их - два черновороньих крыла. И когда князь мытарства поманил испытуемого к себе, тот испугался манящего больше всех других дотоле встречавшихся ему бесов. Князь испуг этот заметил и сухо-надсадно, но и сладчайше заперхал. Потому что вмиг проник он в известковую жесткость огрубевшего за время жизни земной сердца и сразу узнал: добычу из лап не выпустит!
- Хочу предупредить тебя наперед: нас надуть - не удастся! Правду! Ничего, кроме правды! У нас ведь здесь что-то вроде собственного Министерства печати и информации при Частном Суде, - князь усмехнулся едко. - Частный Суд у них, конечно... - мотнул он рогатой головой в сторону отдалившихся ангелов. - Но Министерство-то с печатью у нас, заметь! А еще... - князь слегка запнулся, - ЗАГС тут у нас. Запись Актов Гибельных Состояний. И сегодня в ЗАГСе нашем - расшифровочка одной гибельной архивной комедии. "Женитьба забальзамированного" комедь называется. Поглядеть-послушать не желаешь ли?
- Не хочу глядеть! И тут, вашу мать, министерств с конторами понатыкали, идиотов в них понасажали, плюнуть некуда!
- Он еще и лапкой дрыгать! Он - Минпечати нашей небесной не верить, ЗАГС наш кроткий порочить! Ладно, занесем в реестрик: в женитьбу забальзамированного не поверил. Демократию небесную отрицает. Ну ты тогда вот чего мне скажи, умник: своих-то помнишь?
И тут испытуемый сразу и навсегда установил перед внутренним взором молящие глаза оставленной им трехлетней дочки и веки первой своей жены в кровь растертые! Вспомнил и жесткое веселье, с которым от них уходил. Тут же увидел он дочь свою пятнадцатилетней. Увидел: шляется она по Петроверигскому переулку в обнимку с каким-то наркомулатиком, а чуть погодя - и вовсе с расхлюстанным, на все винтики развинченным негром. И враз испытуемый уверился: собственное его жестокосердие - страшней всей жестокости всех мятежей, революций и войн. Потому что жестокость, собираемая в одной душе, тысячекратно превышает вместимость этой души, сминает навек нежные ее выпуклости, изгибы, становится войной внутренней.
И от такого невиданного "постыжения" стал испытуемый мертв душой...
- Вспомнил, мать твою за ногу? - вынул испытуемого из туманных созерцаний князь мытарства. - Ну а теперь вспомни - как на войну идти сбирался! Так, стало быть, душа твоя всего лишь копилка страстей? Ну мы эту "свинью", эту копилку сейчас враз расшибем! Грудь - наружу! Сердце - вон! завизжал князь-бес и поднял тяжкий серебряный молоток.
И ангелы, - кинувшиеся, чтобы искупить не раз и не два возникавшее в испытуемом едко-саднящее желание войны, - от него отшатнулись, а затем - и вовсе отдалились. И не смогли уже из своего "далека" остановить беса, нагло присвоившего себе (пусть только на словах!) права прокурора на Суде Частном, Суде Высшем...
Тихо, без размаху, минуя жилы и ребра, ударил князь-бес испытуемого литым молоточком прямо в заизвесткованное сердце! И сердце это, окаменевшее в житейских дрязгах и в колкостях быта, сердце, жалко уменьшенное от желанья прихапать истину посредством нажима и силы, наполнилось пронзительным звоном. А затем, захлебнувшись собственной кровью, стало рваться на части. И не узрел испытуемый сиявших над головой его небесных врат. Не почуял обугленными ноздрями запаха горней славы. Не дотронул глубоко провалившимися в глазницы глазными яблоками златокожих, гулко друг о друга постукивающих эдэмских плодов! Не вдохнул сотового и медвяного воздуха райских долин! Потому, что мытарство это выдержано им не было.
И тут же он перестал осязать хрупко-крепкие ангельские крылья и выпустил навсегда из слуха словесную мелодию чудных, отвергаемых и отрекаемых в небе и на земле ангельских песнопений: сиречь - гимнов. И полетел, кувыркаясь, по нижнему, бесчувственно-глухому отрезку столпа эволюции - вместе с осколками моллюсков, с паукообразными и червями, с не имеющими даже и зачатков души, порожне-полыми людишками - вниз: в гехинном, в геенну. Но вместо бездны, краешек свой ему показавшей, увидал он внезапно реку, холмы, туман. Бородатое и до невозможности молодое лицо близко над собой увидел...