- Ты отвергла меня вчера из-за письма? - осторожно интересуется Митя.
- Не знаю, наверное.
- Какой ты еще ребенок. - Он целует мои волосы, шею, плечи. - Нет, все-таки ты ребенок, при всех твоих диссертациях. Только знай: ни к какому Саше я тебя не отпущу, поняла?
Киваю и снова закрываю глаза. Мне страшно и ласково: не пускают меня к моему законному мужу.
- Он когда приедет? - мимоходом, как о чем-то неглавном, спрашивает Митя.
- Месяцев через восемь.
Митя замолкает. Лежит и думает.
- А без него нельзя обойтись? Может, он пришлет согласие почтой?
Этот извечный мужской эгоизм меня просто бесит! Я рывком отворачиваюсь от Мити. Ничего себе: вот так взять и бабахнуть, прожив двадцать лет вместе! Ничего себе: получить такое письмо!
- Люсенька, ты чего? Нельзя - так нельзя.
- Да ты с ума сошел, что ли? - не поворачиваясь, говорю я. - Ему и в голову не приходит... Это же не так просто... А еще психолог!
- При чем тут психолог? - вспыхивает Митя. - Ты же говоришь, вы давно друг другу чужие.
Рядом лежать невозможно. Встаю, накидываю на себя халат.
- Тебе-то что, - раздражаюсь я. - От тебя сами ушли. А тут общий дом, общие дети, и были же чувства...
- А может, и сейчас есть? - перебивает Митя.
Он тоже вскочил, тоже влез в халат - не можем же мы ссориться голыми! - и смотрит на меня с яростью.
- Может, и есть! - вызывающе выпаливаю я.
Мы жестоко ссоримся, бросаем друг другу обидные, несправедливые, злые слова. За окном бухает, как из пушки, гром, сверкают молнии, шумит бесконечный дождь и грохочет море - декорации прямо шекспировские! Я ненавижу чужого, самоуверенного мужчину, который меряет решительными шагами нашу клетушку и говорит, говорит, обвиняя и уличая, и даже грозит мне пальцем.
- Чего это вы, братцы? Вам стучишь, стучишь...
В дверь, любопытствуя, всовывается Юрка. В руке бутылка вина.
- Во... Отоварился... Самое время выпить...
Седьмое августа
Так без него плохо, так сиро, что и не выскажешь. Даже мой любимый август, все радостное, неизменно с ним связанное, не заглушают душевной боли.
Митя звонит каждый день, и эти его звонки - главное, чем живу. Вокруг, в городе и вообще в стране, хуже и хуже. Вот кажется: хуже быть не может, а назавтра - еще хуже. Взрывы, аварии, эпидемии и полная беспомощность власти при фонтанах столь же беспомощных заверений, хотя бывают, конечно, прорывы...
Алена моя кое-что начинает, кажется, понимать. Ну, выстояли они в сражениях с милицией, а что изменилось? Ничего, кроме названия города. И вот она замолчала, погрустнела, задумалась... Наблюдаю за ней украдкой и так ей сострадаю! Вот так же и у нас в свое время опустились руки: невозможно ничего изменить. А теперь еще тяжелее: конец империи, и мы - в ее ненавидимом всеми центре. "Доченька, агония всегда мучительна", мысленно говорю я ей и молчу из последних сил. Разве с ее самолюбием - мне ли не знать! - она признается в собственном разочаровании? И я не втаскиваю дочь в серьезные разговоры - для них у нее есть подруги, - просто стараюсь развеселить и утешить, сготовить что-нибудь вкусное.
Купила на днях с бешеной переплатой французскую кофточку, так она даже мерить не стала. "Если женщина в печали... забудет в зеркало взглянуть, то грустно ей уж не на шутку..." Телефон у нас звонит все реже, хотя все-таки еще звонит: иногда Алене поручается что-то сделать, иногда куда-то ее зовут. Она все аккуратно записывает, исполняет, но прежнего огня в моей девочке нет. И хотя еще недавно именно об этом я и мечтала, теперь дочку невыносимо жаль: у меня и самой вся душа в рубцах от финала шестидесятых.
На другой день
Решено - еду. К нему, в Москву! На целую на неделю. Все равно в сентябре студентов отправляют, как водится, на картошку, так что к лекциям можно и не готовиться. Я все продумала, все решила и, довольная, легла спать. И увидела сон.
Саша, молодой и веселый, лезет на высокую гору.
- Куда ты? Упадешь! Спускайся! - кричу ему снизу.
Он оглядывается, машет рукой, скрываясь за перевалом. И тут я вижу, что гора совершенно голая - ни деревца, ни даже травинки. "Ведь он не сможет спуститься, - в ужасе думаю я. - Значит, ушел навсегда?" И от этого ужаса просыпаюсь. Все тело в поту, сердце колотится. Какой странный, какой неприятный сон... Как тревожно за Сашу...
Утром сажусь за стол и пишу во Вьетнам большое письмо. Про Алену: поутихла со своей общественной деятельностью и, кажется, вернулась к занятиям. Про Славу: обожает сынишку, ну просто ненормальный отец, и вообще здорово изменился к лучшему. Про студентов: к тому, чем мучается старшее поколение, совершенно, вызывающе равнодушны, знать ничего не хотят - у них своя жизнь, - но, может, в этом-то и надежда, для всех надежда - что они другие? Только о себе не написала ни слова и долго думала, как подписывать? Напишу привычное "целую", а он скажет потом:
- Какая же ты лицемерка...
Поколебавшись, все-таки расцеловала письменно. В конце концов, так положено, разве нет? И еще - тоже после некоторого колебания - спросила: когда же он наконец приедет?
Конец сентября
Прошло больше месяца со дня предыдущей записи, и я снова уселась за стол, и кажется мне, что в последний раз. Странное ощущение легкой печали, почти предательства... Почему? Не знаю. Может, потому, что дневник меня спас - там, давно, в продуваемых насквозь Мытищах, когда одиночество и отчаяние льдом и снегом сковали меня, лишили сил и желания жить. Исчезло главное - само ощущение жизни. Помню, мне тогда не читалось, и в кино не хотелось, и в театр, а ведь Мытищи - это почти Москва, театральная наша столица, и как я всегда рвалась в театры, когда сюда попадала!
Получив щелчок по носу от ученых мужей, никому не нужная со своей диссертацией, никем не любимая - муж во Вьетнаме, Алена с головой ушла в то, что наивно считала политикой, Славка ждал сына и ссорился без конца с женой, - я тонула в себе, пропадала. Густой туман окутал меня, и я все думала, думала, копалась в душе, пока не надумала выстроить свою жизнь на бумаге. Помню, в ту ночь, исписав сколько-то там страниц, я впервые уснула почти спокойно и проснулась без страха. И откуда-то взялись у меня силы поехать в Москву. А там судьба привела меня к Мите.