Алена моя все воюет: вступила в какую-то группу, важно именуемую партией, - митингуют, протестуют, требуют. Всех, кто не занимается политикой, презирает, в том числе брата, а уж Сонечку, похоже, вообще никем не считает: как же, Сонечка теперь вся в пеленках, купании, сцеживании борется отважно за молоко, а оно все убывает и убывает, вот-вот исчезнет. Серьезный, похоже, даже испуганный Славка носится по городу, добывая смеси, тальк, марлю... И вдруг наша строгая, значительная Алена является с очередного митинга с какой-то немецкой банкой: "На-ка племяннику!" Ну, слава Богу, не все еще умерло в моей дочери, не все человеческое, как почти всегда умирает в бунтарях и политиках. И на том спасибо! Хоть бы учиться не бросила с этими ее государственными делами, не упустила бы время любить, ведь это какая беда, уж я-то знаю!

В доме нашем полно ее сотоварищей: спорят, сговариваются, гоняют чаи, истово проклинают властей предержащих. Я осторожно выспрашиваю:

- А вы где учитесь? Где работаете?

Некоторые нигде не учатся и нигде не работают, но бездельниками себя не считают, потому как борются за демократию. Может, я не права в том, что считаю их бездельниками? Надо же кому-то... Но все эти молодые крепкие парни, торгующие газетами, взвинченные пожилые дамы, митингующие и протестующие, злят мою трудовую душу, и кажется мне, что не спасают они в очередной раз Россию, а нашли наконец великолепный повод совсем ничего не делать и при этом ущербности своей не чувствовать. Все это было уже, было! Все бездельники пошли в семнадцатом в комиссары и ну раскулачивать работяг!

Лишь бы Алена не бросила институт, лишь бы училась! С горечью вижу, что она уже совсем не читает - ни своих медицинских книг, ни книг вообще. Газеты, набрасывающиеся друг на друга, да еще какую-то темную чушь хиромантию, предсказания звезд, чудеса пророчества - вот ее чтиво. И это было уже; и всегда так будет - в периоды смут, неуверенности, тревоги...

- Ты же будешь врачом! - кричу однажды в отчаянии. - Люди доверят тебе свою жизнь, а ты носишься по митингам, пропускаешь практику. Это же преступление!

- Преступление... - презрительно тянет Алена. - А жить в такой стране разве не преступление?

- Каждый должен заниматься своим делом, - беспомощно барахтаюсь я, не находя нужных слов.

- А это разве не наше дело?

Алена моя профессиональный уже демагог: митинги свое дело сделали.

После Пасхи

Колокола и ночная служба - показывали даже по телевизору, Настя приходила христосоваться, и я, превозмогая смущение, троекратно с ней целовалась. И, как всегда на Пасху, сияет солнце, тепло, но нет мира в душе, и вокруг нет мира. Пойду-ка я к тому прошлогоднему доктору, недаром же захватила с собой визитную карточку: "психотерапевт, кандидат медицинских наук". Если только он никуда не отъехал: все сейчас уезжают, все, кто может, кто понимает, что испытания наши не кончились, нет им конца и, похоже, не будет. Как странно: у меня прямо сжалось сердце при одной только мысли, что вдруг он уехал...

На исходе мая

Почти два месяца не писала и теперь просто не знаю, с чего начать: столько всего наслучалось, столько произошло! С диссертацией все в порядке, буду, буду я доктором, а может, и внедрят то, что я напридумывала. Стоит внедрить, между прочим...

А теперь о том, что самое для меня главное.

...Он встал мне навстречу, и я не сразу его узнала: угрюмое, потемневшее лицо, брови насуплены и опущены плечи.

- Вы, наверное, меня не помните, я была у вас осенью...

Он смотрел на меня равнодушно и вяло, и мне сразу захотелось уйти, я даже попятилась, но тут как раз он сказал:

- Садитесь.

И сделал приглашающий жест.

- На что жалуетесь?

Я забормотала всякую ерунду про бессонницу и тревогу, но осеклась на полуслове: врач смотрел куда-то в сторону, хмуро и безучастно.

- Что с вами? - вырвалось у меня.

Он закрыл руками лицо.

- Я потерял жену.

Тишина повисла в комнате. Только Москва шумела за окнами, и мы молча слушали этот шум и скрежет - вечный фон нашей мрачной жизни.

- Давно?

- В начале зимы.

- Вы ее очень любили?

- Совсем не любил.

Он отнял от лица руки, посмотрел на меня и неожиданно рассмеялся резким, неприятным смехом.

- Ох, вы подумали... Да жива она, жива-здорова, живехонька! Просто сбежала, и я страдаю. Не любил, а страдаю... Иду, бывало, домой и мечтаю, чтобы ее не было - хоть ненадолго, - а теперь дохну от одиночества. Непонятно?

- Понятно, - завороженно кивнула я, испуганная его неожиданным смехом, странным ожесточением.

- Ну да уж, - передразнил доктор, и я подумала: не сошел ли он, случайно, с ума? - Мне - и то непонятно, а уж вам-то...

Он вскочил и заходил по комнате.

- Можете выслушать? - Он круто повернулся ко мне, встал рядом. Можете или нет? Говорите! А я вам заплачу за сеанс.

- Ну зачем вы так? - обиделась я и тоже встала. - По-человечески могу, конечно.

- По-человечески, - иронически протянул доктор. - У нас теперь рыночные отношения, какая тут человечность?

И я обозлилась.

- Знаете что, - сказала я, - у вас просто истерика. В тот раз, осенью, я тоже пропадала от одиночества...

- Сравнила, - грубо оборвал меня доктор. - Муж во Вьетнаме, дети писем не пишут.

Ух ты, ничего себе память!

- Ага, - согласилась я, - сравнивать трудно. Но вы очень мне помогли.

- Порошками?

Нет, он действительно нарывался, просто лез на рожон.

- Не порошками, - взорвалась я, потому что терпение не входит в число моих добродетелей, - беседой вашей, теплом!

- Издеваетесь? - поинтересовался он.

В дверь деликатно постучали, заглянула всегдашняя его старушка.

- Дмитрий Иванович, - мягко сказала она, - к вам еще двое, - и укоризненно покосилась на меня.

- Сейчас.

Дверь закрылась.

- Мы так орали, - зашептала я, - а там все слышно?

- Ну, не все, - не очень уверенно возразил доктор. - Подождать-то можете?

- Если надо...

Он взял мои руки, на мгновение прижал к лицу - оно у него пылало.

- Очень надо, поверьте. Я быстро!

- Не надо быстро, - испугалась я. - Ведь так дорого... Ой, простите!

И мы засмеялись.

- Ну вот и все, - бодро сказал доктор. - Не очень долго? Пошли обедать. Проголодались?