- Завесь, старая, окна, - в голосе Кузьмы звучала неожиданная для Василисы строгость. - О делах посерьезнее свадебных поговорить надо. Не знаю, радоваться пли плакать, мать. Влас объявился, пришел потаенно.

Василиса пристыла к лавке, ноги отнялись, встать не могла.

- Врешь, Кузьма?

- Тарарык тебя, шпшпга старая. Потаенно объявился.

- Сынок Власушка, где же он? Не тянп жилы! - Василиса решительно вышагнула на средину кухни, собрала в пальцах посконную рубаху на груди мужа. - Искалеченный? Без руки? Без ноги? Где он?

- Не шуми, ради Христа. Жив и здоров. Сейчас приведу.

С надворья Кузьма вернулся вместе с высоким человеком в бекеше, в смушковой папахе и белых бурках.

Оглядевшись зорко, Влас повесил бекешу отдельно от всей одежды, одернул темно-зеленый френч и раскинул руки:

- Родительнице нижайший поклон.

Восемь годов пропадал Влас в незнаемых краях - двадцатилетним парнем ушел, вернулся матерый, в отца, широкоплечий, большерукий, только вместо отцовской бороды - черные усы.

Мать замерла на груди у сына, гладила жесткий рубец на его щеке.

- Власюта, да это ты ли? Ты живой? Болезный мой, - подняла недоверчиво расцветшее в радостных слезах лицо. - Услыхал господь мою молитву, внял... Но что же исделали над тобой ироды? Как суродовалп несчастного!

Кузьма выкрикивал вдруг истончившимся голосом:

- А? Вот он, Влас-то свет Кузьмич. Глядите! - Наткнулся на прищуренные глаза сына, смолк. Вздохнув, напомнил Власу о бабушке Домнушке.

- Она еще жива? - совсем по-детски обрадовался Влас. Вынул из кожаной сумки пряник и, нагнувшись к запечью, подал старухе. Она ощупала его лицо с витыми, как бараньи рожки, усами, не признавая внука.

Влас не стал разуверять бабушку. За ужином от водки отказался, не торопясь брал баранину с деревянной тарелкп пятью пальцами, как бишбармак киргизы. Мать потчевала, обещая на завтра зарезать овцу.

- Ничего не нужно, мамаша. - Влас вынул из бокового кармана френча портсигар, закурил, прижимая папиросу уголком отвердевших губ. Лицо его с годами как бы уплотнилось, выдавались надбровные дуги да крупный, с подвижными крыльями нос.

В горнице Влас внимательно оглядел книги из библиотеки Автонома, похвалил:

- Серьезные... даже Ленина сочинения читает. Да, жизнь, знай свое, идет... Значит, меньшой брат женится?

Вот ему к свадьбе три червонца.

Родители смутились, отнекиваясь: де, Автоном прознает, будет допытываться, отколь деньги взялись.

- Каким ремеслом кормился, Власушка? При деньгах, одежа справная? почтительно полюбопытствовал отец.

- Швец, жнец, кузнец и на дуде игрец... Вообще-то, в орлянку играл на свою жизнь. Не по своей воле, батя.

- Вон оно что! Ученый, значит. В каких, к примеру, краях жить довелось? Я к тому, что знаешь вес о нас и шабрах.

- Жил то близко, то далеко, подалее твоей каторги...

Ну, как он, Автоном, уважительный, послушный?

- Хозяйственный малый, - ответил отец, - только на книги тратит много, не хочет отстать от Тимофея Цевнева, тот хоть и моложе, да ведь сын образованного человека - шутка ли, отец был механиком у самого князя Дуганова.

- Сколько сейчас лет Тимке этому? - впритайку спросил Влас.

- Большой - семнадцать. Посиротила война, да люди добрые не дали упасть.

- Меньшой Цевнев край как нужен мне. Только сам еще не знаю, зачем? Для спасения или гибели моей?

- Осподи, отца убили... Тимка-то при чем?

Влас отпрянул, затрещала табуретка.

- Батя, неужели меня примешивают? Не проливал я крови Ильи Цевнева... Помолчал, зажмурясь, потом повелительно: - Фпене не проговоритесь о моей ночевке у вас.

- У нее язык, как у суки хвост. Не человек, а решето - вода не держится, - сказал Кузьма.

- Да ты что же, сынок родненький, только пришел и бежать?

- Я, мамака, не заяц, чтобы бегать. Однако жить у вас дольше не могу. Фиене скажите: мол, погиб я. Пусть она замуж выходит. Зачем ей понапрасну сохнуть на корню.

- Она хоть баламутная, да сердце-то женское... Весь вечер изводила себя ворожбой... - сказала мать.

- Ты, батя, пойдешь к попу, отслужишь по мне панихиду. Оставляю вам документы о моей смерти. Давно написаны надежным человеком. Только бумагу эту никому не показывай пока. Теперь я не Влас Чубаров, а Василий Калганов. Разумеете, что толкую вам?

Василиса перекрестилась перед иконой божьей матери:

- Грех страшный чужое имя красть, от своего отрекаться. Душа того человека, чье имя украл, взыскует.

- Не я виноват, что природное имя мое изветшало...

Два раза убивали, а я воскресал то пастухом Сеидниязом, то эскадронным кузнецом Калгановым. В тифу мне привиделось, будто я из самого себя вылез маленький, весь в белом, со свечой в руке и пошел уж другим человеком Васькой Калгановым, а Влас-то Чубаров лежит мертвый с саблей в руке... был у меня дружок Васька - смирный, приветливый. Срубили. Ну, да все оправдается, только бы с линии не сойти... Сейчас я чуток выныривать начинаю, а то вить на самом дне омута задыхался. Жизнь поверх меня бежала. Как облака над дорогой плывут, а дороге-то ужасно скушно дрогнуть на одном месте вечно.

- Ты, Влас, не в меня ли удался? - спросил Кузьма, с надеждой глядя на сына детскими глазами. - А то ведь я кем только себя ни почитал. Один раз афганцем, другой - немым прикинулся, мычу, а говорить нет веры.

Может, и ты так же вот заигрался в мечтах?

- Тебе было пять годков, крестная говаривала: лишку дошлый оголец, не своей смертью помрет, - сказала мать. - Не выходили из головы крестнины слова, когда мчали тебя вместе с конем распроклятые. Уж подыхали бы одни, так нет, потянули в могилку самую молодь. Уганов испортил тебя, затуманил голову, долгосппнный шайтан.

- Доверился ты Уганову, сгубпл себя. Сынок он князя Дуганова, хоть и приблудный. Да вить черного кобеля не отмоешь добела.

- Уганов, родные родители, земляного человека понимал. Митрий Иннокентьевич верил в душу нашего племенп, все чины и прозвания пошлп от земляного человека.

Попробовали бы умники прожить без нас - ни сеять, ни воевать. Ох, тяжела доля добытчика хлебушка. Беззащитен, как пшеничные колосья перед косой. Вот я в чем впноват? Пахал, сеял, чаял старость родителей скрасить.

Вывпхрили меня из дома, закружили, били, оглядеться ве давали, такие же разнесчастные били, как и я. Сколько раз предел вымаливал у бога: дай мне пожить хоть годик, повидаться с родными, а там вынай мою душу. Вот и достиг я, а помирать неохота, все во мне так вопит: чем я хуже, проклятее других? Аль на мне больше крови? А уж так натосковался по родной земле! Пальцами бы ее всю перемял, грудью согрел. Как вернуться на землю? Одпн пугал меня:

все равно, мол, всех хлеборобов ободноличат, как семечки в подсолнухе. Вымолачивать, видишь, сподручнее да жернозами давить на масло. А может, к лучшему - тогда мокрому дождь, нагому разбой не страшны.

- О, господи, - вздохнула мать негодующе. - Не сникай душой.

- Э-э-э, сынок! - как-то нараспев, с веселым легкомыслием суперечпл Кузьма. - Только под ногами клочок останется, и тогда мужичок, пусть будет стоять на одной ноге, другую подожмет и все равно засеет. Пальцами взрыхлит и засеет. Без него земля заплачет с тоски, кровавыми слезами умоются травы. Хлеборобы, Влас Кузьмич, всякие бывают. Нас три брата, одних матери-отца дети, а закваска разной крепости. Слова у всех людей одинаковые, а умыслы несхожие.

- Хватит, родные, ничего мне не страшно теперь, окромя черной молвы в народе. Спать надо.

- И то спи. Умаялся с дороги. Я студень наварила.

Поживешь, на свадьбе Автонома погуляешь.

Легли спать каждый на своем месте, но горе согнало всех в горницу.

- Иль уж деньги фальшивые делал? Или убил кого? - тоскливо маялся в темноте голос матери, сидевшей на лавке в переднем углу.

- Убивать приходилось, а к деньгам никогда не тянулся. Деньги все фальшивые, мамака, правильных денег не бывает.