Жалко солнышку жпвность земную, не нарадуется на песни да заботы птиц, зверья, человека. Каждому своп простор дадеп. Человек не должен наступать на тропу зверя, а зверь - на тропу человека. А если перепутают, то зветэъ сядет на место человека, рыкнет на него, как на раба своего. И весы заколышутся, пойдет движение ветровое.

слепое".

- Нарви мне травы под ухо, лечь, впдно, надо. Марья, тебе признаюсь: видал я с омета Власа - во ржп стоял.

Встретишь его, передай ему волю мою: пусть умрет плп властям объявится. На грехах жизнь не держится - трясет лихоманка.

Лег у колосившейся ржи, потянул к себе куст повптели, и это впдела Марька, спускаясь в лощинку за мягкой травой. А когда вернулась, Кузьма не дышал, застыла полусогнутая рука, не дотянув до головы горсть повптели с белыми снежинками цветов.

Марька качнулась, будто отслонили от плеча надежную опору. Опустилась на колени, с грустной озадаченностью вглядываясь в покойное сухое лицо он унес с собой тайну своей жпзнп и еще большую загадку такой простой и спокойной смерти сразу же после работы - рубаха не просохла, и не выбрал былинки пырея из спутавшихся потных седых волос. Но если бы он жил, она все равно не спросила бы его. Накрыла платком его заземленевшее лицо, пошла на стан сказать людям.

А там Егор Чуба ров прпбаутничал,

- Егор Данилыч, что ты тут болтаешь, твоя Настя в подсолнухах мается, сказал ему на ухо Семка Алтухов.

Егор зарысил в лощину мимо кустов чилиги. Принес в тряпице ребенка.

- А ну, Данька, понянчь новорожденного, а я за другим побегу.

- Мало тебе одного-то?

- Знай нянчись, а ты, Марька, добавь пшена, там еще, кажись, двое. Потороплюсь, как бы воронье не растаскало.

Еще двоих принес Егор, а следом за ним шла жена его Настя, бледная, потная, с блаженностью и усталостью в глазах.

Позавидовала ее радости Марька, ласково сказала:

- Лежала бы, тетя Настя. Тяжело ведь.

- Тяжело было эту тройню таскать. Теперь легко, как бы ветром не унесло. Давай-ка их мне, они приземлят. Эх вы, крохи, как троих кормить буду? - говорила Настя, ложась к детям.

Марька отозвала Егора за бричку:

- Батюшка Кузьма Данилыч скончался... Около ржи покоится.

- Эх, братка Кузя, что же ты, а? не хворал... не дожил до рождения моей тройни, все бы удивился, пошутил...

На бричке, на мягком сене отвез Егор в Хлебовку тело своего брата, потом и свою Настю с новорожденными. Хоронила Кузьму Василиса в тихой скорби, а после поминок, взяв внука Гриньку, долго сидела с ним у могилки, глядела с той возвышенности на Хлебовку, молодость вспоминала, и казалось ей, что любила Кузьму не зря: умным и красивым представлялся он ей. И себя она чувствовала увереннее и спокойнее перед близким концом.

10

Марька работала в этот день дольше всех, осталась в степа с конями.

И вдруг озорство напало на нее, когда повела коней на водопой, чувствуя под собой сильные мышцы карего коня Антихриста. Он поигрывал, прося поводья. Дождавшись, когда все лошади напьются вдосталь, вылезут, вытаскивая из грязи ноги, она вдруг засвистела, взвивая над головой арапник. Антихрист, прижимая уши, вытягивая красивую голову, поскабливал зубом то одну лошадь за ляжку, то другую. Раскачался, размялся табун, даже приморенные, вспомнив ветер, некогда шумевший в молодых ушах, побежали, подсевая кривыми изработавшимися ногами.

В котловину на молодой пырей загнала Марька их той минутой, когда солнце, осветив ее на коне со спины, отчеканив на зеленом овале котловины ее тень, скрылось за березовым колком. И все-то малость темнилась эта тень, а Марьке запомнилось что-то смелое и вольное.

Выскакала на гору, уверенно поворачивая голову во все стороны, вдыхая тепло набегавший с поросшего кочетком пригорка ветерок. На таборе она надела штаны и пиджак конюха, сама опешив от удивления, что штаны довольно широкого мужика едва сходились на ней.

"С горя плачем-кричим, а сами поперек толще", - подумала, уминая пышную упругость бедер.

Зеленый сумрак замешивал грядущую ночь, и огонек.

горел в окне Тимки Цевнева, когда Марька проехала по совхозной усадьбе, повернула коня за кусты сирени и, поравнявшись с окном, приподнялась на стременах.

Тимка стоял у стены, а за столом, приподняв загорелые плечи, сидела в коричневом сарафанчике нездешняя девчонка - лицо со вздернутым носиком и выкруглпвшимся подбородком вроде бы подростковое, а груди напружиненно натянули сарафан. И почему-то вспомнился Марьке всего-то раз в жизни виденный поезд - мчался по возвышенности куда-то в Азию, манил и угрожающе печалил окнами с чужими бледнолицыми людьми.

"Тнмка, знать, далеко ты уедешь... А как же я-то?

Нянчилась с тобой... аль забыл? - подумала Марька с упреком. Сама удивилась своему беспокойству и заторопилась объяснить его давней заботой о Тимке. - Я-то тебе няня, а эта беленькая не обидит?" И жалко ей стало то время, когда он всюду бегал за ней. Уезжала раз к тетке за речку, а он плакал и говорил, что умрет. Не бреши, кричала она на него. На днях услыхала, уезжает в город учиться... Горько стало Марьке. Рванула поводья...

Тревожно-мглистая темнилась ночь в степи на таборе, месяц, как глаз осерчавшего коня, кровенел над шумящими травами. Марька сидела в затишке под бричкой, пела вполголоса:

Сады мои, садочки, поздно расцвели вы,

Да и рано сповяли.

Любил меня милый, любил, да спокинул.

Уехал на часик.

А тот-то часок днем мне кажется,

Ой, да не днем, а неделюшкой,

Не неделюшкой, а годиком..

Она не удивилась появившемуся на свет луны человеку - людям никогда не удивлялась. Был он крепкого сложения, в сапогах, ватнике и кепке, сухощавое сильное лицо зарастало щетиной. Поклонившись Марьке, он сказал, что спасается от преследования.

- Вот тебе, дяденька, хлеба кусок, сала и иди спать вон в те кусты. На заре я тебя разбужу.

Он зашаркал во тьме ногами, но тут же вернулся.

- Почему ты пожалела меня? - спросил он.

- Кто знает, может, у тебя нет матери с отцом. Беда, знать, случилась. Человека жалеть надо.

- Ты меня знаешь? - спросил он строговато.

- Не знаю, добрый человек. Ты ешь сало-то, хоть сырпнкоп отдает, а есть можно. А то давай поджарю, а?

- Огня не надо, Марья Максимовна. Я ведь тебя запомнил вот такой, - он поднял руку в свой пояс. - Песня ты распевала, хоть и картавила смешно так, а складно получалось.

Он поел не спеша, вытер широкий и длинный нож пучком сена, сомкнул и сунул за голенище сапога. Закурил.

- Сядь поближе, тихонько расскажу тебе, - доверчиво попросил он.

Марька села у его ног, во все глаза глядя в красивое мужественное лицо его с рассеченной скулой.

- Скажи мне, Маша, откровенно, как сестра брату:

как она, новая жизнь?

- Легче прежней. Вот только люди все еще по-старому - кто в лес, кто по дрова. По-новому живем недолго, пока нет навычкн, а старая жизнь длинная. Отцов напшх учили старики, как жить по-старому, по-дедовски. А новой жизни кто научит? Самим думать приходится. Что там нп говори, а артелью веселее, и не болит душа за свою десятину. На народе и смерть красна. На народе вольготнее.

И хоть проку пока немного, лодыря часто гоняем, зато безбоязненно. Да ну его, богатство-то! Тяжело от жадности человеку. Не насытишь око зрением, сердце любовью, а ум познанием - давно сказано. Достаток нажить легче"

труднее любовь между людьми. У моей крестной матери Оли есть сын Тима. Он хоть на годок моложе меня, а я нянчилась с ним, и зовет он меня до сих пор няней Машей.

Говорю ему, пора прощать, что ли? Конец-то должен быть лютости? А он: всех их вышлем в пески да в леса. Ну, что же получится, Тима, говорю я, война бесконечная. А оя:

собачиться станут, намордники наденем.

Человек встал, обошел вокруг стана, снова сел на копну.

- Марья Максимовна, ты что-нибудь слыхала от своих о Власе?

- Как же не слыхать, перед нашей с Автономом свадьбой поминкп по нем справляли. И я потом молилась богу за него. Смирный, говорят, был человек. Батюшка Кузьма Данилыч, царствие ему небесное, хороший был человек, так вот он раз как-то Автоному сказал: не тебе бы Марьку в жены, а Власу... Да это он погорячился, мы ладили с мужем, хоть и необузданный он. А теперь бы и такому рала, да болен он. Может, он и побил Захара Осиповича... А не случись этого, жили бы не хуже других. Ума ему не занимать, гордостью бы мог и с другими поделиться.