Одной сухожилистой рукой обвил он ее топкий стан, другой вырвал грабли и бросил на жниво.

- Что ты? - зашептала озябшими вдруг губами, пятясь к снопам. Но он, как перышко, поднял ее и, ступая во летошним бороздам, унес в пшеницу на горячую землю.

Фиена дергала его за усы, с каждым шагом все слабея.

- Помалкивай, девонька! Тебя не забуду... Ну ц злая ты! - похвалил Кирпллыч и мягко стеганул плетью по тугому заду.

И зачастил Афанасьев к Фиене в те часы, когда не было Автонома...

13

Обирали бахчи. Кузьма тянул сизые плети арбузов, шуршаще-колючие плетп тыквы, складывал в кучи. Позади него чернела голая, высосанная бахчевыми растениями земля. И солнце светило как-то желто, не прппекая. Небо загустело в похолодевшей синеве, спротливо безмолвствовали убранные поля, а березово-дубовые перелески, просеченные просветами, засветились рыжеватым увяданием.

- Ну что за жена досталась Автоному! Бывало, яоет - чисто за душу берет, - говорил Егор у шалаша, устало ожидая, когда поспеет кулеш. Самая пустяпшая песня до сердца доходит. Чего только не вспомнишь!

И петь перестала. Вынул голос и душу Антоном. Знал бы я ее судьбу, разве пошел бы сватать?

Что ты. Маша, прпуныла, Звонку песню пе поешь?

Ты, бывало, распевала - Настоящий соловей.

Марька молчала, помешивая в котле кулеш.

Василиса, перебирая в телеге арбузы, заметила ей:

- Оглохла? Онемела?

- Сохнет в горле, мамушка, - тихо отнекивалась Марька.

- Синит, как наседка на гнезде. Спой, коль хорошие люди просят. Докажи, что жизнью довольная.

Марька, глядя через реку на далекий шихан с дремавшим на вершине беркутом, запричитала вполголоса:

Как за батюшкой, за Яикушкой

Огонек горит, огонь маленький.

А дымок идет, дымок тоненький.

У огня сидят киргизушки,

Что не так сидят, все добро делят:

Кому золото, кому серебро.

Доставалася теща зятюшке,

Посадил тещу на добра коня,

Он повез ее во большой аул.

- Молода ханьша, а призез тебе Русску пленночку.

Ты дай-ка ей делать три дела:

Перво дело - овец пасти,

Второ дело - шерсть прясти,

Третье дело - дитя качать.

- Ты качу-баю, мало дитягко,

Ты по батюшке киргизеночек,

Ты по матушке мне внучоночек.

Молода ханьша все подслушала.

Она бросилась к ней на шекннку:

- Ты родимая моя матушка,

Садись на добра коня,

Поезжай в родну сторону.

А мне, горькой русской пленнотае.

Так уж бог судил, так судьба моя,

- Да. слушаешь ее, и вспоминается тебе жизня, - заговорил Егор. - В семнадцатом годе пошли мы в немецкие окопы брататься. Человек ровно тринадцать, ну что посмелее. Благополучно добрались, винтовки штыками в землю.

Целый час у них гуляли, угощались. Плясали. Товарищ?

Камрад! Обратно пошли, а со спины холод, дрожим - пулеметы-то у них стоят наготове. Нажмут гашетку, и конец. Скатились за взволок, один солдат говорит: "А я на вас в штаб донесу, к ворогу ходили гостевать". - "Мы тебя за это можем прибить. Любишь ты лычки заслуживать". Прямой был это гад, говорит: "Все равно донесу, вы присяге изменяете. Вас надо полевым судом судить".

Тогда один толкает меня локтем: мол, пропусти на два шага и бахни ему в затылок. А у меня на душе до того хорошо, так-то любы мне люди! Война, думаю, кончается.

И зачем мне убивать этого злыдня, пусть едет домой к бабе и детишкам. А он. зараза, чем ближе к своим окопам, тем зловреднее, лютее талдычит угрозы. Подведет нас под расстрел эта шкура, шепчутся между собой солдаты. Один отстал на два шага, снял винтовку, на ходу поцелился з затылок. А тот почуял, стал оборачиваться, да только Е успел висок подставить. Сняли мы с него сапоги, шинель.

И что горько, так эти подлецы часто из своего же брата образуются.

Маръка я Фиена сели на вышитый ползучей травой берег Камышки. Постаревший пес Накат, будто беду чуя, не отставал от Марьки последнее время ни нa шаг. Лег, не скуская с нее грустных глаз. Вода, тяжелая и плотная, темнела иод кручей, остуженная холодными утренниками.

Талы роняли узкие, тронутые ржавчиной листья. А весной тут бражно ленилась коловерть, прогревая под солнцем воды для прорастания чакана да потопушкп, чирки с безоглядной смелостью новобрачных гнездились в зарослях тростника. А сейчас отражается в омуте одинокое и ненужное на бахчах чучело - рваный зипун на сбитых крестом кольях, шапка шерстью наружу. Вот дошел до пугала свекор Кузьма, выдернул из земли, понес к бричке.

- И никак я не пойму, почему не везет тебе, кума Марька?

- Да что ты, Фиена, бог с тобой, хорошо живу.

- Не любишь ты горюниться, жалобиться. А я, только ужми меня, заверещала бы на весь свет.

- А зачем? Люди жалеют на время, а потом самим им неловко. Давай, кума, сыграем песню, батюшка любит.

Они прислонились плечом к плечу, вытянули ноги рядом - босые - Марька, в ботинках - Фиена, - сдвинули платки с высоко навитых кос на макушках. Глядя сузившимися глазами на чернобыл на том берегу, Фиена тоскливо затянула сипловато осевшим голосом:

Уродился я,

Как былинка в поле...

Марька поймала лист с вербы, прикусила зубами, невнятно подхватила:

Моя молодость прошла

По чужой неволе...

Страшась своего рвавшегося вверх голоса, она повела десню одна, лишь с укоризной покосившись на Фиену.

А та, обхватив руками колени, положив голову на них, покачивалась поклонно, зажмурившись. Потом опрокинулась на спину, заслонив ладонями глаза от солнца и из этой тени глядела в небо.

..Не пошлет ли мне господь

Долюшки счастливой,

Не полюбит ли меня

Паренек красивый.

- Соловей ты залетный, кума. Думала я о своей жизни под твою-то песню. Вот бы мне разбогатеть. Я бы не чертомелила, пила бы чай с каймаком, сдобными булками.

Была бы гладкая, каталась бы на троечке. А ты о чем думаешь?

- Грех это, - едва слышно, как бы издалека прозвучал голос Марьки.

- Что грех?

- Да все это грех - не работать, кататься - и все грех. Пусти душу в ад и будешь богат.

Марька взяла ведра, пошла под берег на капустник.

Накат метнулся в тальник, но тут же осел, виляя хвостом:

из-за кругляша-песчаника высунулась голова Острепова.

- Марья Максимовна, одно слово... - Он протянул поцарапанную о ежевику руку, но Марька не замечала ее. - Скажи мне no-человечеству: Автоном... обижает?

- Всех баб обижают. - Я свою не трогаю.

- А надо бы. Уж больно замечталась Люся Ермолаевна, чуть на ходу не спотыкается...

Не склеилась семейная жизнь Захара. Жена чуждалась его, дом запустила, сохла на глазах, говорила сквозь зубы. И Захар диву давался, невольно сравнивал жену с Марькой: муж бил, свекровь рычала, а она легка была на работе, пела песни, а когда говорила, голос звучал отрадой. И все чаще стал подкарауливать Марьку, хоть словом перемолвиться... "Мне обеими руками надо было уцепиться за Марьку, а я испугался", - думал он все горше.

- Ох, Захар Осипович, слабый ты, изверченный, хоть душа добрая. Сфальшивил ты мою жизнь вон тама... а теперь спрашиваешь, как, мол, мужик? Хвалит не нахвалится... Кума-а-а! Иди сюда, тебя председатель ищет.

Пока Фиена пробиралась по кустам, Марька, зачерпнув с мостков воду, ополоснула свои загорелые по щиколотку ноги. Как-то уж слишком просто спросила Захара: велик ли грех человеку руки на себя наложить?

Норовя повернуть на шутейный лад, он сказал, что человек сам себе хозяин - может жить, может и умереть.

Его смутила слабая, горько-примиренная улыбка на серьезном лпце Марьки.

- А-а, мой ухажер тута! - сказала Фиена с бесстыдной самоуверенностью. - Посиди с нами, Захарушка.

За ветлами у брода взлютовал голос Автонома:

- Засеку, сволочь, до смерти! Н-но! - И свист кнута, и опять ругань.

Марька побелела.

- Убьет лошадь. Ох, кума Марька, не попадайся ему на глаза, - сказала Фиена.