Но тут заиграла музыка. Комаров танцевал с соседкою, и, хотя она успела сказать только, что звать ее Светланой, ему казалось, что он знает и всю ее жизнь, и какими словами она эту жизнь перескажет, и что он ей ответит, и чем все кончится, знал даже, что на ней надето, и ее манеру раздеваться, знал, что она непременно попросит погасить электричество, то есть он уже понимал, что не осталось никакой надежды на. Даму с собачкой, но что все равно: романтическая история пойдет своим чередом, оставив по себе только привкус пыли во рту.

И тогда Комаров вдруг, в первый и последний раз в жизни, взбунтовался, разозлился на себя, что плывет по течению, что неспособен искренне увлечься хорошенькой женщиной хоть на полночи, хоть на час, что при этой неспособности все равно строит дурацкие планы, и, кажется, еще за что-то, уже самому малопонятное. Он оставил на столе восемь рублей трешку и пятерку - жест, вообще говоря, немного слишком широкий накануне покупки автомобиля - и, стараясь не смотреть на Свету, почему-то чувствуя себя виноватым перед нею, предавшим ее, что ли, быстро пошел к выходу.

Слепой баянист пел вслед бернесовским голосом: до тебя мне дойти нелегко, а до смерти - четыре шага.

18.

В эту же ночь Комаров умер в своем номере от инфаркта.

Когда вдруг стало плохо, Комаров закусил губу и подумал: ерунда, ничего серьезного! В тридцать три года ни с того ни с сего концы не отдают, - и действительно: боль отпустила, и так бесповоротно, что Комаров даже позволил себе порисоваться, поиграть в эдакие кошки-мышки с судьбою, со смертью: а что б, мол, случилось, если б ему действительно через несколько минут пришлось умирать? Стало б, мол, ему страшно или снизошло бы на душу то спокойное приятие конца, о котором рассуждают писатели, сами умирать до того не пробовавшие, и рассказывают очевидцы, правда, только о глубоких стариках, вроде той горничной на стуле, вросшем в асфальт? Имело бы, мол, тогда значение, что Комаров ничего не сделал, ничего по себе не оставил, или было бы ему наплевать, как сейчас наплевать на работу, на соседку из ресторана, да, вообще говоря, и на жизнь в целом? О чем бы, мол, Комаров думал? О чем жалел? С кем бы прощался?

С родителями, которых всегда любил привычной, положенной любовью, не требующей особых затрат души, и которые умерли для него много раньше: года через три после того, как он женился и стал жить отдельно от них, - чем на самом деле?

С сыном, которого никогда не любил, потому что тот был результатом неосторожности и поводом для первых серьезных ссор с женою, и которого иногда даже прямо ненавидел за неудобства, приносимые его существованием, и за то, что выказать эту ненависть открыто невозможно; за то, наконец, что никак не мог понять его - поколение ли другое (хотя какое, к черту, поколение - в семь-то лет!), редко ли видел: по субботам и воскресеньям, когда забирал из садика-интерната, просто ли и не хотел?

С женою, с которой зарегистрировался в свое время лишь потому, что слишком долго встречались, а когда ей надо было ехать на село по распределению - проявил какое-то дурацкое благородство, и которая, по сути, всерьез никогда Комарова не занимала: он не верил, что в ее жизни, в ее душе может заключаться хоть что-нибудь заслуживающее внимания, да жена на внимание к себе последнее время и не претендовала?

С любовницей? С которою из них? Он и не помнил их как следует; их и любовницами-то язык не поворачивается назвать: так, объекты мимолетных знакомств, героини скучнейших приключений.

С друзьями, которые давно уже только числились таковыми: жили своей понятно-непонятной жизнью, а нечастые встречи с ними неизменно и неизбежно превращались в поиски тем для разговоров, достаточно светских, чтобы не задевать ничьих самолюбий и проблем: все равно человеку со стороны не разобраться, да и разбираться-то не к чему: хватает и своего?

А о чем, собственно, жалеть? Все, чего Комаров желал, так или иначе сбылось или вот-вот должно сбыться: и Плехановский институт, и работа в министерстве на вполне перспективной должности, и, пусть не очень любимая, - а у кого очень?! - но вполне престижного вида жена, и недавно - отдельная трехкомнатная, бесплатная, не кооператив, и скоро - оранжевые, да, непременно оранжевые! они заметнее, с ними меньше всего происходит аварий - ?жигули? ноль-третьей модели: деньги почти собраны и открытка придет вот-вот.

Правда, оставалась от зеленой юности одна нереализованная мечта, от которой он сам в свое время и отказался: писал в институте стихи, показывал их кой-кому, но отзывы слышал не слишком восторженные. Комарову говорили, что стихи ничего, недурные, но писать сейчас умеют все, такого умения самого по себе недостаточно, чтобы называться поэтом. Комаров поверил отзывам без борьбы и даже с каким-то облегчением, а при случае повторял из Вознесенского, что, дескать, пол-России свистать выучили, а Соловья-разбойника все равно нет как нет. Право же, по зрелом размышлении об этом жалеть тоже стоило вряд ли.

Немного позже, когда боль навалилась снова и Комаров понял, что все, доигрался, умирает всерьез, - неторопливые эти, внешние мысли уже не успели прийти в голову. Явился дикий, животный страх смерти, сквозь который вдруг проглянули глаза - глаза Светы из ресторана, - и Комаров сильно и тоскливо пожалел, что ее нету сейчас с ним.

19.

Когда Лена все-таки расплатилась, взяла Витьку за руку и направилась к выходу, ташкентец, вежливый и безобидный, но донельзя прилипчивый, увязался за ними, и идти было хоть и не страшно, однако противно вполне. На улице стемнело. Мемориал эффектно осветили зеленые лучи прожекторов, и Витька снова потянул Лену туда, а она, усталая и до предела раздраженная дурацким вечером, тем не менее согласилась: в надежде отделаться от неожиданного поклонника. Надежда, разумеется, не сбылась, и они, на сей раз втроем, снова походили вокруг и внутри бетонного кольца. Узбек заигрывал с Витькою, чтобы хоть так подольститься к матери, но ревнивый сын заигрываний не принимал, и Лена почувствовала к нему благодарность за это.

Наконец Виктор удовлетворил тягу к познанию прошлого, и они пошли вниз. Там, где дорожки от мемориала и ресторана сливались, повстречался давешний мотоциклист. Он был один и спросил, как пройти на Кривошты. Лена мгновенно забыла о своей на него обиде, обрадовалась, что знает улицу, сказала, что живет неподалеку, покажет, - пусть, мол, идет с ними, а где же ваш мотоцикл?

Они шли и болтали о том о сем, даже именами обменялись, - мотоциклист был очень легок в беседе, - а когда дошагали до этого самого непроизносимого Кривошты и парень, поблагодарив, скрылся во тьме, не попытался хоть формально справиться, где можно отыскать Лену завтра или, скажем, послезавтра, ей снова стало скверно, и она снова разозлилась на него, на этого пижона в кожаной куртке.

Нацмен, правда, по дороге отвязался - и то слава Богу.

20.

Старуха горничная, которую вчера при входе в гостиницу заметил Комаров и о которой так случайно вспомнил за четверть часа до второго приступа, пришла утром убирать номер и увидела лежащий на полу труп. Вид смерти не произвел на старуху, привыкшую к диалектике жизни, глубокого впечатления, вызвал только мгновенное невольное чувство жалости, что, дескать, такой молодой.

Старуха собралась было доложить администраторше, но, выходя, случайно обратила внимание, как в зеркале, перед которым Комаров вчера столь старательно повязывал галстук, отражаются беспомощно запрокинутый подбородок голого трупа, шея, перерезанная прямой линией русой бородки, и старухе захотелось по смутному, но крепко сидящему в крови обычаю прикрыть, занавесить зеркало, чтобы вернуть смерти подобающие ей спокойствие и величие, уничтожить непристойное отражение.

Старуха завернула в служебный закуток и взяла свою черную шаль с крупными красными и зелеными цветами, но тут же и перерешила: мало ли! - и заменила наволочкою из кучи белья, приготовленного в стирку.