- Да, да, и я так полагаю, - бессмысленно повторил отец Сурин и опять загляделся на что-то вдали. Вытер мокрые от огурца руки об сутану и сказал: - Но где искать таких людей, что знают путь к господу?

Вдруг его поразило молчание, царившее в корчме. Он огляделся и заметил сестру Малгожату. Секунду задержав взгляд на ней, он посмотрел на остальных. Володкович учтиво поклонился. Видя, что его появление нагнало на всех тоску, ксендз и сам смутился.

- Бог мой, да ведь я вам испортил веселье, - сказал он, - надо поскорей уходить! - И словно бы печаль или сожаление прозвучали в его голосе. - Что ж, до свидания! Мир дому сему!

Все ответили хором. Склонив голову, ксендз ступил на порог. Казюк отворил перед ним дверь и прошел следом в сени. Выйдя из корчмы, ксендз на миг остановился, взглянул на Казюка, который, улыбаясь, стоял на пороге.

- И тут дьявол колобродит, - беспомощно прошептал ксендз.

- Что поделаешь, - сказал Казюк, - так уж идет на свете.

- Откуда тебе знать свет! - пожал плечами Сурин.

- А вам?

- Мне-то? Я тоже не знаю... Что я видел? Вильно, Смоленск, Полоцк. С двенадцати лет живу в монастыре. Но, пожалуй, не так уж любопытно все это. - И ксендз неопределенным жестом указал на местечко. - Все это...

Казюк опять усмехнулся.

- Нет, любопытно, любопытно, - убежденно сказал он.

- У моей матери были четыре прислуги, - сказал вдруг ксендз без видимой связи с предыдущим, - и она не могла управиться с хозяйством. А потом стала кармелиткой, и пришлось самой себя обслуживать. И она была счастлива...

- Спокойна была, - согласился Казюк.

- Вот-вот. А я?

В эту минуту сестра Малгожата от Креста выбежала из дверей, уверенная, что отца Сурина уже нет поблизости, и наткнулась прямо на него. Она поцеловала ему руку.

- Дочь моя, где я тебя вижу! - со вздохом сказал отец Сурин.

- У меня дело было к этой женщине, - прошептала сестра, прикрыв глаза.

- Ступай, дочь моя, и больше не греши, - с неожиданной важностью молвил ксендз Сурин.

Она низко поклонилась и быстро пошла по грязи к монастырской калитке. Ксендз смотрел, как она скрылась в воротах, потом покачал головой. Казюк стоял все с той же безразличной усмешкой на устах.

- Тут дьявол, и там дьявол, - сказал он вдруг басом.

7

Сентябрь был ненастный. На отпущение грехов погода выдалась пасмурная, и хоть дождя не было, народу съехалось меньше, чем ожидали в местечке. Впрочем, Людынь стояла в глухом месте, далеко от больших трактов, среди лесов и болот, - католиков в окрестностях было немного. И все же кое-кто приехал, - на рынке расположилась ярмарка, возы вперемешку с балаганами; люди в облепленных грязью сапогах спорили и торговались, бабы в шерстяных платках жадно поглядывали на пестрые ткани, кучами наваленные на рундуках, - одним словом, праздник. Через рынок пролегала широкая дорога, теперь очищенная от вечной грязи, насколько возможно было, и посыпанная песком и хвоей. Посередине дороги осталась лужа, которую не удалось вычерпать, маслянисто поблескивала грязная вода. Процессия из монастыря должна была по этой дороге пройти в приходский костел, и через лужу перебросили несколько узких досок для ксендзов и монахинь. Вдоль другой стороны рынка тянулась такая же дорога, проложенная для кареты королевича Якуба.

Королевич прибыл рано утром. Впереди ехала пустая повозка - di rispetto [почетная (ит.)]. За нею - карета с королевичем. Огромная карета со сверкающими стеклами казалась непомерно большой для одного человека, сидевшего там в одиночестве. Везла ее восьмерка белых лошадей с выкрашенными в розовый цвет гривами и хвостами: четверо были запряжены в ряд, четверо впереди - цугом, и ехали на них форейторы в ярко-синих ливреях. Королевич сидел в карете бледный, сонный, с бессмысленным выражением на болезненном лице. В своем французском, зеленом с белым, костюме он походил на восковую куклу. Время от времени он открывал табакерку и нюхал табак. Его ничуть не трогало то, что творилось вокруг, толпа людыньских жителей, глазеющих крестьян, отчаянный визг свиньи, которая едва вывернулась из-под копыт раскрашенных лошадей и покатилась вниз с костельной горки. За королевичем ехала карета поменьше, в ней сидели, спесиво надувшись, паны Хжонщевский и Пионтковский. Попадись им сейчас навстречу кто-нибудь из компании, с которой они накануне выпивали в корчме, они бы наверняка его не узнали. Но никого из их вчерашних собутыльников в толпе не оказалось.

Ксендз Брым поджидал королевича у ворот приходского костела. Лошади почему-то заартачились, и карета остановилась с резким толчком. Подбежали пажи и гайдуки, откинули подножку кареты, отворили дверцу, придворные стали по обе стороны, и невысокий, щуплый королевич Якуб, походкой и манерами настоящий француз, предстал перед стариком ксендзом. Он изящно приподнял шляпу и поцеловал подставленное ему распятие. Ксендз Брым не произнес речи, - неслыханное дело! - а только сказал:

- Benedictus, qui venit in nomine Domini [благословен, кто приходит во имя господа (лат.)], - после чего направился в костел. Изжелта-зеленый бархатный костюм королевича тускло лоснился в тумане. Тускло светились огоньки свечей, которые несли перед королевичем и позади него участники процессии. Ксендз ввел королевича в костел и усадил под карминным балдахином. Придворные расселись на передних скамьях. Началась поздняя обедня.

Между тем перед папертью костела собиралась другая процессия. Вскоре она двинулась довольно бодрым шагом - вел ее ксендз Лактанциуш, доминиканец гвардейского роста и с ухватками бравого солдата. Этот рослый монах мощным голосом выводил "In signo crucis" [знаком креста (лат.)] и маршировал, как на плац-параде. За ним едва поспевал невысокий отец Игнаций, маленький, тощий, с желтым лицом и желтой бородкой, похожий на козу; он тоже пел церковный гимн - видно было, как он широко разевает небольшой рот, но ни единого звука из его уст не было слышно. Ксендз Имбер, черноволосый, смуглый, высокий, с большим носом, напоминавший Савонаролу, с достоинством отставал, чтобы не казалось, будто он марширует под командой Лактанциуша. Как журавль, вытягивал он длинную шею и, по-птичьи склонив голову набок, смотрел вперед, недоверчиво разглядывая толпу по обе стороны дороги, грязь на площади и серый осенний туман. Рядом шел бледный, тучный отец Соломон, бернардинец, беззвучно шевеля выпяченными губами; он пытался присоединиться к поющим и, как птица, которой хочется пить, то и дело раскрывал рот, показывая редкие, неровные зубы; но тут же умолкал и, пожимая плечами, поправлял чересчур широкую пелерину, которая все съезжала; потом опять затягивал: "Anima Christiana..." [душа христианская (лат.)] - и опять умолкал на полуслове.

Отец Сурин стал чуть в стороне, чтобы смотреть на стайку монахинь, следовавших за крестом и за четырьмя экзорцистами. Маленькая мать Иоанна в широком черном плаще, скрывавшем ее телесный изъян, семенила мелкими шажками - в первом ряду, но с видом скромным, словно досадуя на то, что вынуждена быть во главе сестер, и держалась не в середине первого ряда, а ближе к краю, с видимым усилием неся книги - то ли псалтырь, то ли missale Romanum [католический служебник (лат.)]. Монахини шли плотной группой, было их восемнадцать. Шли чинно, не глядя по сторонам, некоторые даже прикрыли глаза, целиком поглощенные мелодией, которая лилась из их уст не очень стройно, но весьма благочестиво.

В последнем ряду шли только две сестры - Малгожата от Креста и юная послушница, племянница матери Иоанны, княжна Бельская, хилое существо с испуганными, выцветшими глазами.

В самом хвосте, замыкая шествие, как два аркадских пастуха за стадом чернорунных овец, шли истопник Одрын и пан Аньолек. Рослый, большеносый, глуховатый истопник походил при дневном свете на филина, который покинул ночной свой приют и поводит ничего не видящими глазами. Аньолек выступал с вдохновенным видом. Так, наверно, ходил Эмпедокл по своему Агригенту (*4). Глаза его были подняты к небу, словно среди низко плывущих серо-белых туч ему виделось вознесение Христово. От духовного напряжения лицо его разрумянилось, во взгляде не было обычного холодного, жестокого выражения, признака поглощенности собой. Прекрасным, звучным голосом он пел: