Зимой Панкратий Семенович носил круглую шапочку из вытертого черного каракуля, а поверх нее еще толстый клетчатый платок, под каким-то незнакомым Гале, явно дореволюционным названием - плед.
Галя знала, что у Панкратия Семеновича есть жена, но никогда не видела ее. А так ничего больше о нем не знала, не знала даже, где он живет. Слышала только, что где-то на Киселевке. Да, собственно, она и не интересовалась ни Панкратием Семеновичем, ни его жизнью.
Каждый вечер после работы Галя бегала на курсы медицинских сестер, мечтая втайне от матери о фронте, о сумке с красным крестом и полевом лазарете.
Гитлеровцы начали бомбить станцию и мост через Черную Бережанку на пятый или на шестой день войны.
Третьего июля бомба попала в станционную водокачку. Потом, когда через Скальное пошли эшелоны с войсками и оружием, вражеские самолеты стали налетать каждый день.
Пятнадцатого июля большая бомба, предназначавшаяся, по-видимому, для элеватора, взорвалась в конце их огорода, у самого берега. Галя в это время была дома, промывала и перевязывала четырехлетней сестренке Надийке раненную колючкой ножку. Она не услышала приближения самолета. Взрыв был внезапным. Взрывной волной распахнуло настежь дверь и ударило Галю спиной об стену.
От неожиданного грохота Надийка на миг окаменела и сразу в голос заплакала. А тринадцатилетний Грицько, внимательно прислушиваясь к тому, как утихает, замирает взрывное эхо, сказал:
- В нашем огороде... или у тетки Палажки.
- В огороде! - испуганно вскинулась Галя...
Спустя мгновение, гонимые ужасным предчувствием, не разбирая дороги, они мчались на огород.
В конце огорода, там, где стлались кабачковые плети и краснели первые помидоры, зияла глубокая черная воронка. В нескольких шагах от нее, в картошке, наполовину засыпанная свежей землей, навзничь лежала мама.
Платье на ней было разорвано и точно обуглено, руки неестественно заломлены над головой, а широко раскрытые глаза как-то страшно отчужденно застыли. Еще несколько минут тому назад она приказала Грицьку накопать молодой картошки, а сама с решетом в руках вышла на огород набрать спелых помидоров...
Жизнь мчалась каким-то сумасшедшим вихрем. Через несколько дней после того, как похоронили маму, Галя, оставив детей на соседку, пожилую вдову Мотрю, уехала рыть окопы.
В степи, километрах в двадцати от Скального, тысячи людей прокладывали широкий и глубокий противотанковый ров, он тянулся бесконечным валом свежей земли через перестоявшиеся хлеба, куда-то за далекий горизонт.
Дорогами и прямо по хлебам - напрямик - отступала армия, запыленная, задымленная, усталая. Везли раненых. Гнали куда-то на восток колхозные стада. Вырытый за неделю ров, такой глубокий и такой на вид неприступный, вдруг оказался никому не нужным.
Немцы, которых ожидали с запада из-за лесов, вдруг очутились позади, на востоке.
По ночам совсем недалеко трещали мотоциклы, стрекотали автоматы. Небо в той стороне мерцало тревожными белыми сполохами, пунктирами трассирующих пуль, и приглушенный расстоянием грохот долетал до самого Скального.
На третий день измученная, перепуганная Галя вернулась в родные места. Кругом все было чужим, незнакомым. Разбитая станция, взорванные пути, разрушенный элеватор, пущенный на воздух завод. А в хате, как у себя дома, хозяйничают наглые, самодовольные завоеватели.
Вскоре серо-зеленая гитлеровская саранча хлынула дальше на восток. Местечко опустело. А в загаженной солдатами хате осталось трое сирот. Им нужно было как-то жить, на что-то надеяться. Были они из цепкого крестьянского рода, сложа руки сидеть не привыкли и, несмотря ни на что, помирать не собирались.
Первым высказался о "программе" дальнейшего их житья Грицько. Стоя посреди хаты, заложив руки в карманы, он деловито, по-хозяйски оглядел выбитые стекла, расковыренные стены, потом коротким энергичным ударом босой ноги зафутболил в рогачи какую-то немецкую картонку и, совсем как взрослый, как старший, заявил уверенно и безапелляционно:
- Ты, Галька, думаешь, не проживем? Ого... А к зиме и наши вернутся...
И был он сейчас - босой, давно не стриженный, с шапкой светло-русых волос, спадающих соломенной копной на лоб и на затылок, с озабоченным выражением кругленькой веснушчатой мордашки и недетским раздумьем в карих глазах - таким родным, таким смешным и милым и таким по-ребячьи уверенным в своих силах, ч го от любви и гордости за него, за эту его "взрослость"
ей захотелось расцеловать брата и расплакаться.
Но сдержалась и выплакалась немного позднее, в саду за хатой...
Так нежданно-негаданно стала Галя не только старшей сестрой, но и матерью своим младшим. Хотя на самом деле младшей была одна Надийка, а Грицько, признавая за Галей ее несомненное старшинство и не скрывая своей любви и уважения к сестре, все же от своей роли мужчины в доме, "главы семьи", не отказывался.
И это свое положение взрослого он не только декларировал и отстаивал на словах, но ежедневно и ежечасно доказывал делом. Не раз и не два, наблюдая за тем, как ее братишка ловко и умело чинит окна, носит воду, копает картошку и неутомимо, смело, несмотря ни на какие запреты, таскает с поля и потом обмолачивает в сенях снопы пшеницы, Галя с боязнью и признательностью думала: "Ну, что бы я теперь делала, если бы не Грицько, золотой мой, разумный и такой работящий?.."
Галя почти все время хозяйничала дома. Кое-как они с Грицьком починили окна - где застеклили подобранными на станции битыми стеклами, а где просто заколотили картоном и фанерой. Потом убрали огород, выкопали картошку, лук, свеклу, собрали фасоль и горох. Прямо через улицу от их дома, за железнодорожной линией, начиналась степь. Грицько нашел тропку к пересохшему подсолнуху, и они натеребили целый мешок семечек.
Потом добровольно, не дожидаясь, когда погонят, стал ходить на работу к молотилке. Возвращался с поля запыленный, усталый, но довольный и неизменно приносил в подвешенной под пиджачком полотняной торбе несколько килограммов пшеницы.
Однажды Грицько вместе с пшеницей принес домой новенький пистолет и две обоймы с патронами.