Ну почему?

Я не могу говорить об этом вслух!

Странно. Она бы, например, мечтала научиться любить. Безоглядно, до конца.

А ей хочется, чтобы кто-то другой любил ее так же?

Она покачала головой. Пока ты только принимаешь любовь, это все равно как будто ты на чем-то едешь. Предположим, катаешься на лодке ночью по огромному озеру. Куда ни кинешь взгляд, повсюду черная спокойная вода. Конечно, и она может вздуться и поглотить тебя. И все-таки любить - это значит лететь, возноситься над землей. Так высоко, что оттуда все видно. С такой высоты мир кажется другим, измененным, и то, что внизу представлялось значительным, мельчает до крайности. И потом, заключила она, из лодки всегда можно выйти на берег, а с этой высоты разве что рухнуть.

Когда мы вернулись в дом, я попросил ее стихи, и она вручила мне тетрадку в мягкой обложке. Меня поместили в комнатке, где были вешалка, кровать, столик и подсвечник со свечой.

Я зажег свечку и немного почитал из тетради. Стихи изобиловали малопонятными образами: пугливые фиалки, кобальтовые глубины, взоры умоляющих душ, умершие звезды, целительность ласковых озер. Там-сям между страницами я находил засушенные пряно пахнувшие цветы.

На следующее утро, сразу же после завтрака, я поблагодарил за гостеприимство и простился. Она пожала мне руку и сказала, что рада была познакомиться и надеется скоро меня вновь увидеть.

Я сел на велосипед. Они стояли на пороге своей дачки, держались за руки и смотрели мне вслед точно добрые, любящие супруги.

Месяца через два она пришла ко мне.

На ней был костюм, волосы тщательно причесаны, губы накрашены. Увидев меня, покраснела. Ее темно-карие глаза смотрели с мольбой.

Она-де возвращалась от Оты и случайно проходила мимо. И ей почему-то вздумалось позвонить в дверь.

Чем объяснить ее приход? Что-нибудь с Отой?

Нет, ничего. Абсолютно ничего. Просто шла мимо, и ей пришло в голову посмотреть, действительно ли я здесь живу. Вот она и позвонила в дверь. Сама не знает, как это получилось. Но она уже уходит.

Я пригласил ее в дом, она отказалась. Щеки у нее пылали как в лихорадке.

- Серьезно, ничего не случилось?

Она покачала головой. Ота замечательный, лучше его нет никого на свете. Но ей уже пора идти.

Я предложил проводить ее хотя бы до трамвайной остановки.

Трамвай ей ни к чему. Она живет здесь рядом, у самого парка, за водонапорной башней.

Я повел ее по улице, обрамленной виллами. Смеркалось, наступал безоблачный сентябрьский вечер, сады благоухали листвой и отцветающими розами.

Здесь, в Праге, она живет у дальней родственницы. А воспитывала ее бабушка. Бабушка опекала ее, когда родителей увезли, опекала как нельзя лучше. Но прошлым летом бабушка умерла. Вскоре после этого она заболела менингитом, и казалось, вот-вот отправится вслед за своими родными, но пока не суждено было тому случиться. Все это время Ота вел себя потрясающе. Когда ей чуть полегчало, он сидел возле нее в саду и читал вслух - ей самой читать запретили. А могли бы - запретили бы и думать, ведь от мыслей ей бывает больно, они все время убегают туда, в ту сторону, где все ее близкие. Туда, на поворот, на край, к мгновению, когда все рухнуло. Она думает о той минуте, когда их, молодых и здоровых, вызвали поименно и повели по коридору в помещение, где, говорят, ничего не было, только кафель и еще машина для...

Ее голос задрожал. Больше она говорить об этом не будет. От Оты она знает, что я тоже там был. Что пережил нечто подобное. Ей хочется спросить меня об этом, но она боится сделать мне больно, наверное, страшно вспоминать то время, лучше забыть обо всем, глупо с ее стороны постоянно возвращаться к прошлому.

Я сказал, что не стараюсь ни вспоминать, ни забывать прошлое, но думаю, даже самые страшные воспоминания, если человек сумеет преодолеть их, в конце концов могут превратиться в свою противоположность.

А если человеку не суждено пережить их?

Я не понял ее вопроса.

Не отмечены ли навсегда души тех, там, страшным воспоминанием?

Я ужаснулся. Такой вопрос мне никогда не приходил в голову. А ведь я и сам часто размышлял о существовании человеческой души, да и сколько моих родных и друзей погибло подобным образом: они стояли - как это она говорила? - на повороте, на краю, с которого рухнули, но куда, собственно?

Я сказал, смерть все-таки всегда падение и всегда совершает насилие над телом того, кто умирает. Веря в бессмертие души, мы тем самым верим в ее способность уйти от страдания, от падения собственного тела.

Я верю в бессмертие? Она хотела бы знать: после всего, что я пережил, можно ли еще верить?

Я пожал плечами, не решаясь ответить, что верить нельзя.

А люди там, больше она об этом не скажет ни слова, верили, способны были еще верить?

Я ответил, некоторые верили - если вообще можно о ком-то знать нечто подобное. Вспоминаю, как в праздник Кущей достали хвою и на дворе казармы поставили шалаш. Помню также полутемный чердак, где собрались мужчины для молитвы, их собралось там столько, что мне казалось, я задохнусь в этой толпе. Но у меня там был товарищ, моего же возраста, его уже нет в живых, мы с ним часто говорили об этом, он утверждал, что человек во власти Всевышнего и что все совершается по воле Его и установлению, а значит, имеет свой смысл, только люди часто не понимают Его и потому ропщут, укоризненно спрашивают, а то и вовсе бунтуют, так вот он, мой товарищ, наверняка верил, верил даже в ту минуту, когда стоял, как она говорит, на повороте.

Она сказала, что благодарит меня.

Я проводил ее до самого парка, рядом с которым она жила (это в нескольких кварталах от дома Оты). Уже загорались фонари, опускался вечерний туман.

Не сержусь ли я на нее, что она так задержала меня? Она ведь только хотела спросить, что я делаю, что пишу, и еще рассказать об одной книжке Дос Пассоса, она как раз дочитала ее, книга ей понравилась, показалась интересно написанной, но она уж и вправду не будет меня больше задерживать, только чтоб я на нее не сердился. А эту книжку она, возможно, как-нибудь занесет или пришлет с Отой.

Уже засыпая и в который раз вспоминая этот нежданный визит, я вдруг сообразил, что дом, в котором живу, и вовсе не стоит на пути между ее домом и домом Отиным.