Онакий Карабуш подумал с тревогой: а не заболела ли его Тинкуца? Виноватым он себя никогда не чувствовал, тем более перед женой, но ему стало жалко ее. Он одобрительно отзывался о каждой криво прочерченной ею грядке, требовал от сыновей и соседок, чтобы они почтительно относились к его жене. А вскоре он был буквально потрясен, когда узнал, что у Тинкуцы появились какие-то свои, неизвестные ему тайны. По ночам, под самое утро, она стала подниматься с постели и тихо, на цыпочках уходила в соседнюю комнату, где спали только что вернувшиеся с гулянок сыновья.

Карабуш совершенно не мог себе представить, чем она там занимается. Она уходила в соседнюю комнату, точно в море опускалась, и не выплывала оттуда до самого утра. Ребят не будила, они богатырски храпели и до ее прихода, и при ней. Прясть или вязать она не могла, молитв ей не хватило бы на такую уйму времени, а спать там тоже не на чем было.

Эти ночные похождения Тинкуцы продолжались долго, недели две подряд. Онакия разбирало любопытство, и как-то ночью он тоже встал и тихо, на цыпочках прошел следом за ней. Светила полная луна, на полу валялась одежда, разбросанная сонными руками сыновей. Тинкуцы там не оказалось. Удивленный Онаке уже выходил из комнаты, когда увидел ее: она сиротливо, как лишняя мебель, стояла, прижавшись в уголочек, и отрешенно, не мигая разглядывала сыновей. Проникнувшись большой и непонятной тревогой, Опаке подошел, прошептал:

- Что случилось?

Тинкуца, не глядя на него, улыбнулась.

- Ты иди поспи.

- А чего тут стоишь?

- Смотрю на них, и мне как-то хорошо-хорошо...

- Брось, пошли спать.

- Я еще чуточку постою.

Сладко постанывая, сыновья переворачивались с боку на бок, и Онаке пошел досыпать, думая про себя, что лупить бы надо этих молодцов, а не смотреть на них телячьими глазами. Ощупью нашел лавку, на которой спал, укрылся теплым одеялом, но ощущение тревоги не давало уснуть. Он как-то вяло и самодовольно стал подумывать о том, что сыновья у него народ бойкий, да только все норовят пожить своим умом, а приструнить их у Карабуша не было ни времени, ни желания.

И вздрогнул Онаке Карабуш. Это произошло неожиданно и как-то неестественно, точно он не сам вздрогнул, а кто-то тряхнул его. Просочилась леденящая душу мысль: не паралич ли? Сжал руки в кулаки, шевельнул ногами нет, все в порядке, и тем не менее он вздрогнул. Не то лавка под ним задрожала, не то стены дома закачались, а ведь могло также случиться, что земля затряслась. Даже скорее всего земля, потому что весь лоб Карабуша неожиданно покрылся холодной испариной. Постоянное ощущение всемогущественного, неприкосновенного покоя земли было нужно Карабушу как воздух: при самом слабом землетрясении он весь покрывался холодным потом.

Он лежал под теплым одеялом и, словно зверь, над которым нависла смертельная угроза, весь превратился в слух. Он лежал и удивлялся: почему-то привыкли думать, что по ночам стоит тишина над деревней, а ее, оказывается, и в помине нет, тишины-то. Лопочет ветер по куцым садочкам, зевнула собака у соседей. Глухо, со звоном треснула балка на чердаке. Потом несколько минут сочной, одуряющей тишины, и снова шелестит молодая листва, и кошка, царапая дверь, просится в дом. А еще временами стал пробиваться откуда-то издали странный гул. Это был обыкновенный, ночной, не поддающийся определению гул, но шел он из немыслимой дали, из глуби земли, и Карабуша залихорадило. Ему показалось, что сам он - сваленный бурей телеграфный столб, но провода остались, они действительно гудят теперь, глубокой ночью, и ссорятся два далеких мира, и будет худо и столбам и проводам.

Тинкуца так до утра и не вернулась из соседней комнаты. На рассвете она вышла прямо во двор, принялась собирать мелкий хворост, готовить завтрак. За целый день она ни разу не улыбнулась, старалась не смотреть людям в глаза и все куда-то без толку спешила. В доме стало холодно, неуютно. У Карабуша пропала охота к работе; все, за что бы он ни принимался, казалось бессмысленным и ненужным. В конце концов он достал в старом комоде все свои воинские документы и задумчиво принялся перелистывать их.

По вечерам Тинкуца начала зажигать крохотную из синего стекла лампаду, висевшую перед образами, и Опаке Карабуш, немного смущаясь, принялся молиться. Тихо, одними губами бубнил он про себя отрывок из "Отче наш", молитвы, выученные в детстве на старославянском языке, в котором он не понимал ни слова. Крошечная капля света, блуждавшая по насиженным мухами образам, и уютный запах масла успокаивали его, и он ложился просветленный, сама земля, казалось, засыпала вместе с ним. Только Тинкуца продолжала на рассвете выходить в соседнюю комнату, и Онаке просыпался. Легкий шорох Тинкуцыных юбок безотказно будил его, и до самого утра ему уже не удавалось соснуть.

После этой глупой истории с маком Тинкуца стала его избегать, а Карабушу очень нужно было поговорить с ней, пуститься вместе в ту бестолковую болтовню о жизни, которая, хотя и ни к чему не приводит, действует успокаивающе. Но Тинкуца его избегала. Чего-то она такое узнала, чего не знал еще он сам, и Карабуш принялся внимательно следить за всем тем, что она делала. И руки выдали Тинкуцу - ее руки, эти самые бесхитростные существа на свете.

Тинкуца стала содержать свой дом в немыслимой для Чутуры чистоте. Это был уже не дом, а монашеская келья: все выстирано, выштопано, подметено. Тинкуца внимательно разглядывала ноги всех вошедших в дом, ей важно было и то, как они сели и куда положили свой головной убор. Она убрала из обихода мужчин самые сочные выражения, совала им по карманам белые тряпочки вместо носовых платочков. Похоже было, она собиралась сдать свое хозяйство невесткам и задолго до свадьбы сыновей готовила дом к их приходу.

А земля все вздрагивала, стонала по ночам, и с поля доносился таинственный гул телеграфной линии. Гитлер проглотил уже пол-Европы, по деревням начиналась мобилизация, и Тинкуца спешила. Она хотела, пока суд да дело, женить своих сыновей, поставить им дома, вырастить внуков, умереть и быть похороненной в тех нарядах, какие сама накажет. Она надоумила сыновей, и те условно поделили между собой хозяйство, и теперь все спуталось. Каждый должен был поить, запрягать и распрягать свою лошадь, каждый пекся о своем гектаре, и в довершение ко всему стала вдруг забегать Нуца и намекала на какие-то любовные похождения этих оболтусов, и все это выводило Карабуша из себя.

- Так, так...

Онаке как будто становился лишним в своем доме, с ним перестали считаться. Тинкуца спешила к своим выдуманным свадьбам, а сыновьям уже не хватало времени выслушать до конца то, что хотел им сказать отец. Это Карабуша решительно не устраивало. Он начал готовить себя к трудной и жестокой беседе с сыновьями. Для начала он несколько дней ходил немым, как бы оповещая, что готовится к крупной беседе, но было уже поздно. Заботами о двух его сыновьях таинственно гудела днем и ночью телеграфная линия, и шестирядные провода опередили его.

В Чутуре появились знаменитые желтые береты. Завел на них моду грузный, тучный человек, директор местной школы. Никто не знал, какими судьбами забросило его в эту деревушку. Говорили, что он - разорившийся владелец нескольких мельниц. Учительство было для него последней степенью унижения, ребят он ненавидел, и спины маленьких чутурян должны были ответить за его коммерческий крах. Но, к великому удивлению всей деревни, жандармы при встрече с ним брали под козырек, вследствие чего чутуряне стали побаиваться своего директора. Они спешили поздороваться первыми и побыстрее проскочить мимо, а он, никогда не отвечая на приветствия, провожал их долгим укоризненным взглядом.

И каково было изумление чутурян, когда этот молчаливый человек, норовивший выкурить сигарету, так и не раскрыв рта, разразился речью! Как-то под вечер, отпустив учеников, он собрал во дворе школы всех чутурских парней, достигших восемнадцатилетнего возраста, выстроил в одну шеренгу. Прошелся перед ними ленивым шагом, изредка останавливаясь, чтобы влепить тому или другому пару пощечин. Каким принципом руководствовался он, распределяя эти отпечатки сильной и сытой руки, молодые чутуряне так никогда и не узнали.