В 1871 году в Петербурге возникло под моим прокурорским наблюдением дело о подделке акций Тамбовско-Саратовской железной дороги. Она совершалась в Брюсселе и так искусно, даже слишком искусно, что эксперты на суде признали поддельные акции более тонкими по исполнению, чем настоящие. Этим делом занимался осужденный за организацию шайки письмоносцев для похищения ценных вложений в пакеты и бежавший за границу Феликс Ярошевич.

Его снабжали необходимыми средствами библиотекарь Медико-хирургической академии доктор Никитин и бывший уездный врач и акушер Колосов, а посредником между ними и исполнителем различных поручений был сын Феликса Ярошевича Александр (Олесь). Для окончательной организации дела за границу ездил Колосов, предложивший тайной полиции свои услуги в качестве человека, могущего, по его словам, "выследить эмиграцию", изловить известного по политическому процессу 1870 года Нечаева и "выяснить личность и положение Карла Маркса (?)". Первая серия привезенных им из Брюсселя акций была передана Никитину и хранилась в обширной академической библиотеке.

Вся эта преступная операция, вероятно, прошла бы для участников благополучно и с большой выгодой, но все дело рухнуло, потому что осуществился знаменитый афоризм:

"Cherchez la femme" [ищите женщину (фр.)]. Олесь был страстно влюблен в дочь чиновника той же Медико-хирургической академии Ольгу Иванову, которая, считаясь его невестой, восстановляла его против Колосова, с которым в то же время состояла тайно от жениха в связи и ездила с ним за границу под предлогом получения дорогих бриллиантовых серег, если ей удастся при предлагаемой встрече с Нечаевым его "увлечь и заманить в Россию". Она успела поссорить их обоих и довести до крайнего раздражения, кончившегося кулачной расправой... и последовавшим показным примирением.

Боясь мстительности Колосова и доверяя его рассказам о даваемых ему поручениях по политическому розыску между эмигрантами, которых Колосов со своей точки зрения разделял на шатких и мошенников, Ярошевич посвятил в свои опасения Никитина, и с общего согласия их обоих и Ивановой было решено уговорить Колосова вновь съездить в Брюссель вместе с Ярошевичем, причем по дороге, гденибудь в удобной обстановке, Олесь должен был "прописать ему", по выражению Никитина, "ижицу", т. е. отравить его морфием и взять у него документы, удостоверяющие его личность. Но Колосов, по-видимому, догадался о грозившей ему опасности и просил у начальника III отделения защиты. Перехваченное затем письмо Никитина к Феликсу Ярошевичу, в котором весьма подробно описывалось, что предполагается сделать с Колосовым, присоединило к делу о подделке еще и обвинение в приготовлении к убийству.

Ни Никитин, ни Олесь ни в чем не сознавались, но когда Иванова обратилась в прокурорский надзор с письмом на имя Ярошевича, в котором упрекала его в подговоре дать ложное показание при допросе в его пользу, потрясенный этим коварным предательством своей невесты, Олесь решил раскрыть всю правду.

Когда по ходу этого дела пришлось произвести обыск в огромной библиотеке Медико-хирургической академии с целью выемки спрятанных там поддельных акций, для оцепления здания потребовалась многочисленная стража.

Судебный следователь решил впервые воспользоваться законом 19 мая и пригласить к содействию при обыске чинов корпуса жандармов. Обыск продолжался всю ночь и дал блестящие результаты: акции были найдены. В эту ночь у шефа жандармов графа Шувалова был бал, на котором присутствовал и государь. Интересуясь ходом обыска, Шувалов неоднократно присылал справиться о нем у начальника командированных жандармов ротмистра Рёмера и поспешил немедленно доложить государю о достигнутом успехе как видимом доказательстве целесообразности и пользы нового закона, вероятно, приписав этот успех участию жандармских чинов, из которых некоторые в действительности лишь затрудняли следователя бестактными и неуместными вопросами.

Дня через два граф Пален сказал мне, что Шувалов желает лично от меня узнать о том, как действовали его чины, и просит меня заехать к нему. Шувалов встретил меня с утонченною любезностью в белом кабинете с колоннами знаменитого "здания у Цепного моста", рассыпался в похвалах успешной деятельности судебного ведомства и затем, неожиданно переменив тон, спросил меня: "Ну, а что мои скоты?" Я понял, о ком шла речь, но подобный вопрос со стороны человека, носившего жандармский мундир и светски воспитанного, показался мне до такой степени неприличным, что я его умышленно не уразумел и спросил Шувалова, о ком он говорит. Он понял мой намек. Его тонкое лицо слегка покраснело, он на мгновение презрительно прищурил глаза, оглянул меня с ног до головы, но затем тотчас овладел собою и с недоброю усмешкою сказал: "Я так резко выразился о бывших при обыске жандармских чинах: ведь они, вероятно, шагу ступить не умели?" "Промахи во всяком новом деле возможны, но указания следователя были ими исполнены вполне усердно и по возможности толково". - "Очень приятно слышать такую оценку", - сказал он и, вдруг переходя в надменный тон и гордо закинув голову, прибавил: "А я со своей стороны должен объявить вам, что государь император изволил быть доволен вашими действиями по этому делу". И я в свою очередь понял, что хотел мне этим сказать "Петр IV": "Ты задумал меня учить, как выражаться о моих подчиненных, - сквозило в его словах, - так я тебе напомню, что я могу говорить с тобою именем государя". Но я поднял перчатку, ответив, что мне будет очень приятно услышать об этом от министра юстиции, моего непосредственного начальника, которому, конечно, о высочайшем удовольствии уже сообщил он, граф Шувалов, для объявления мне. Шувалов скользнул по мне мимолетным взглядом, и мы простились молча.

Через полгода я видел его выходящим из кабинета графа Палена. Закон 19 мая был в полном разгаре, и в Петербурге производилось под руководством чрезвычайно исполнительного формалиста - товарища прокурора судебной палаты - искусственно вздутое "утирателями слез" дознание о кружках между учащимися, которым Шувалов, державшийся системы запугивания государя, был, по-видимому, вполне удовлетворен. Остановившись в дверях кабинета с провожавшим его Паленом, он, не стесняясь присутствием посторонних, сказал ему, громко называя товарища прокурора: "Пожалуйста, устройте мне его. Мне очень этого хочется. Не забудьте". И, горделиво подняв голову, он быстро прошел мимо, бросив на меня высокомерный взгляд, как на совершенно незнакомого ему человека. Через неделю его императивное желание было исполнено служебным повышением упомянутого им лица.

Прошло еще два года. Придворные недоброжелатели Шувалова сумели разными коварными намеками возбудить против него ревнивую подозрительность Александра II, и, как рассказывают, однажды за карточным столом государь сказал вздумавшему будто бы конкурировать с ним "Петру IV": "А знаешь, я тебя назначил послом в Лондон".

Через неделю после опубликования этого назначения я провожал кого-то из близких знакомых на Николаевскую дорогу и, проходя по платформе станции, увидел у последнего вагона первого класса генерала в конногвардейской фуражке, окруженного небольшой группой провожавших. Мне показалось, что это Шувалов, но нет! сказал я себе: тот был выше ростом и говорил более уверенным и низким голосом.

Но когда я проходил второй раз мимо группы у вагона и стал вглядываться в генерала, последний мне приветливо поклонился, и я узнал в нем действительно Шувалова.

Но этот был совсем другой человек. Он поразительно изменился, согнулся и как-то весь поблек. Куда девались гордый подъем головы, надменное выражение лица и презрительное прищуривание глаз! Он имел вид человека, поколебавшегося в уважении к самому себе и пристыженного в глазах общества. А между тем звание посла при СанДжемском кабинете было, по широте и ясности задач, конечно, выше сомнительной прелести начальника III отделения и верховного наушника при русском государе.

Но таково уже свойство многих русских людей, хлебнувших власти: не источник последней и не цели, ею преследуемые, заставляют их ценить свое положение, а исключительно ее объем и внешние атрибуты.