Изменить стиль страницы

Отдельно от остальных арестантов шел осужденный за какую-то громкую аферу старый банкир с семьей; как все привилегированные, он не был одет в халат, и голова у него не была побрита.

Баржа, на палубе которой, за решеткой, разместились все эти люди, была прицеплена к пароходу и на каждой остановке подходила вплотную к нашему борту — для погрузки дров.

Оборванные остяки шныряли в утлых ладьях вокруг баржи и продавали рыбу и хлеб, просовывая свой товар сквозь решетки. Особое отделение — за сеткой вместо решетки — занимали привилегированные преступники.

Мрачным призраком вошла в мое детское сознание эта баржа, спутник наш в течение долгих восьми дней водного сибирского пути. Кандалы звенели, люди в серых халатах за решеткой шумели, пели свои, тягучие, как стон, песни — бывало жутко.

Твердо-натвердо вызубрил я названия рек, по которым шел наш пароход: Тура, Тобол, Иртыш, Обь и Томь; но как я ни старался, так и не нашел различия в бесконечных пустынных берегах этих рек.

На всем пути лишь один город — Тобольск, с бревенчатой мостовой и черными лачугами, над которыми высится памятник с величественной фигурой Ермака Тимофеевича, покорителя Сибири.

Но вот и мрачный Томск, от которого начинался самый тяжелый этап — тысяча пятьсот верст на лошадях. Каких только страданий не был он свидетелем, этот путь!

Мы, конечно, могли увидеть только то, что открывало взору отдернутое боковое полотнище тарантаса. Вот партия арестантов, человек в двести, под охраной нескольких конвойных при шашках и револьверах. Сзади несколько телег, на которых сидят женщины, сопровождающие [26] мужей в ссылку. К ночи партия должна доплестись до станции, где ждет ее покосившаяся черная пересыльная тюрьма.

Вот большой обоз, который через силу тянут худые лошаденки. Едущий впереди нас лихой исправник, расчищая дорогу, перестарался, и телеги завалились в канаву. Сколько усилий потребуется, чтобы их вытащить!

На дороге встречаются одиночки пешеходы, они убегают в тайгу, прячутся при виде нашего каравана. Это беглые, они пробуют пробраться на Урал, они пьют каперский чай, цветы которого покрывали розовой пеленой все лесные вырубки. Ночью дежурная изба в каждой деревне выставит для них за окно пищу.

По тому же тракту из Сибири постоянно двигались караваны с золотом, состоявшие из легких тряских тарантасов; на облучке, рядом с ямщиком, сидел конвойный, а на сиденье — счастливцы — чиновники и их семьи, пользующиеся оказией, чтобы добраться до России.

Слитки с золотом лежали под сиденьями.

В наш громоздкий тарантас впрягали вместо тройки по шесть-семь лошадей в ряд, так что нам с братом видны были лишь отлетки, то есть крайние пристяжные, пристегнутые на длинных веревочных постромках к задней оси тарантаса. Эти отлетки, разных мастей и роста, сменявшиеся на каждой почтовой станции, очень нас занимали. То они вязли в непролазных топях близ Нижнеудинска и Ачинска, то неслись, как птицы, по накатанному «большаку» под Красноярском. К этому городу, первому из входивших в восточное генерал-губернаторство, наш тарантасный поезд из шести экипажей подкатил, когда было уже темно.

Пыльные, грязные, вылезли мы из нашей кибитки и очутились в каменном двухэтажном «дворце» купца Гадалова, освещенном электрическим светом, которого я никогда до тех пор не видал. Ведь в Питере еще только хвастались новыми керосиновыми горелками. Никогда мы также не ходили и по таким роскошным мозаичным полам, как в том зале, где губернатор и все местное начальство представлялись отцу. Мы подглядывали эту церемонию, сменяя друг друга у щелки дверцы. Ночью нас поедали клопы.

Но вот на десятый день пути от Томска, на двадцать восьмой день пути от Москвы, мы — у таинственного далекого Иркутска.

В шести верстах от города, у Вознесенского монастыря, нас встречает вся городская и служебная знать. Городской голова, Владимир Платонович Сукачев, элегантный господин во фраке и в очках, произнеся красивую речь, подносит хлеб-соль. Чиновники в старинных мундирных фраках, при шпагах, по очереди подходят и, подобострастно кланяясь, представляются. Но главный в этой толпе — золотопромышленник миллионер Сивере, местный божок. Он гладко выбрит, с седыми бачками и одет по последней моде. В бутоньерке его безупречного фрака — живой цветок из собственной оранжереи. Во главе духовенства — преосвященный Вениамин, архиепископ Иркутский и Ачинский. Коренастый мужиковатый старик с хитрым пронизывающим взглядом. Это был коренной сибиряк, любивший говорить, что «самые умные люди живут в Сибири». [27]

Наступала уже ночь, когда мы переправлялись через Ангару на пароме-«самолете». Бросив тарантасы, в городских рессорных колясках — «совсем как в России» — мы подъехали к генерал-губернаторскому дому, перед которым был выстроен почетный караул. Оркестр играл разученный в честь отца кавалергардский марш.

Началась наша жизнь в казенном белом доме.

Я должен был к весне подготовиться в первый класс классической гимназии. Кроме того, я обучался рисованию, французскому языку, игре на рояле, а также столярному делу — отец подарил нам с братом прекрасный верстак, который поставили у нас в классной.

На втором году нашего пребывания в Иркутске к другим предметам, которые нам преподавались, прибавились латинский язык и география, а к внеклассным занятиям — военная гимнастика, для обучения которой два раза в неделю приходил унтер-офицер.

Расписание занятий составлял всегда сам отец. Вставать в восемь часов утра. Утром — два-три урока. Завтрак вместе с «большими» между двенадцатью и часом дня. Прогулка до трех-четырех часов. Обед с «большими», и от восьми до девяти, а позже и до десяти — самостоятельное приготовление уроков в своей классной комнате. Это расписание выполнялось неукоснительно.

В ту пору арифметика была для меня самым трудным предметом, а над задачником я проливал столько слез, что отец говорил обо мне: «глаза на мокром месте». Страдал я нередко и за обедом, когда не умел ответить на вопрос отца на французском, а впоследствии и на немецком языке.

Эта преувеличенная чувствительность старшего сына глубоко огорчала отца. Она не поддавалась исправлению. В конце концов он пришел к выводу о необходимости для меня перейти в кадетский корпус, чтобы закалить характер и укрепить волю. Но это произошло уже не в Иркутске.

Жизнь в Сибири, благодаря своеобразию окружающей обстановки и простоте нравов, немало помогла общему нашему развитию.

Неподалеку от генерал-губернаторского дома помещалась центральная золотоплавильня. Как-то отец взял меня туда. Я помню большой зал с огромной высокой печью, в которую великан-каторжанин вводил графитовые формы с золотым песком. Через несколько минут печь снова открывалась, великан в толстом войлочном халате и деревянных кеньгах вытаскивал из адского пламени красные кирпичи; их заливали водой, и они сразу покрывались коркой черного шлака.

Я стоял в нескольких шагах от отца, окруженного начальством.

— Здорово, Смирнов!— крикнул отец.

Каторжанин оказался бывшим взводным лейб-эскадрона кавалергардского полка. Выяснилось, что, вернувшись с военной службы в деревню, Смирнов был обвинен в убийстве. На старых солдат, терявших за время многолетней службы связи с односельчанами, было удобно все валить.

По ходатайству отца сенат пересмотрел дело, и впоследствии Смирнов захаживал к нам в Питере. [28]

По другую сторону генерал-губернаторского дома помещались новый дом географического общества и величественное белое здание института благородных девиц. Но так как настоящих «благородных» в Сибири было мало, то в нем обучались купеческие дочки, а также дочери ссыльно-поселенцев дворянского происхождения. Впрочем, в Иркутске очень мало интересовались происхождением, и в доме родителей весело танцевали и евреи Кальмееры, и гвардейские адъютанты отца, и богатые золотопромышленники, и интеллигенты — ссыльно-поселенцы, и скромные офицеры резервного батальона. Такое пестрое общество ни в одном губернском городе Центральной России, а тем более в Петербурге — было немыслимо.