Пока там отец с мамкой в избе советовались, как и что, Силашка обежал всю деревню, свой наряд показал и всех оповестил, что едет в город. Перед Гараськой Пыжиком и другими то-и-дело лез на телегу, забирал в руки вожжи и мужиковским голосом орал на Сивку. А тот будто спит, - без внимания. Голову свесил, ноги клешнями. Нет ему дела до Силашкиной радости.

Вышел отец. Постоял, подумал, на утреннее солнце глянул, сбоку на мать поглядел и тряхнул головой.

- Ну, готово... Пора!

Вскинулся на край телеги, засопел и вожжей вытянул Сивку. Тот лишь хвостом махнул, даже и не оглянулся, стоит и дремлет.

- Охлопочи там! - замигала бабка, хватаясь за телегу. - Ведь тысяшник, а мы люди бедные! Какого старика-то сгубил, стра-асть!.. Хоть бы зерном дал, ежели што... Ни коня, ни семян, так и скажи-и!..

- Слышу, ладно уж... Ну, прощайте!

Над Сивкиной спиной еще и еще раз со свистом взвились вожжи. Тот нехотя замотался в оглоблях, дернул телегу в сторону, потом в другую, оттопырил хвост, зафуркал задом...

Поехали!

С визгучим скрипом и тырырыканьем отворились ворота в поле. Утро синее, веселое, позывчатое, будто сейчас умылось и смеется. Из-за поля, над зубчатыми елками огромным золотым глазом выкатилось солнышко, брызжет по зеленям и межам, алым цветом кропит суглинистую дорогу и рыжий тяткин картуз.

Силашка глянул назад: окошки изб полным-полно налились золотом: в каждом окошке по солнцу. Скворцы над скворешнями засвистывают еще пуще, а жаворонки в небе точно дырочки буравчиками высверливают: тир-люр-лю-ю, тир-лю-ю, тюр-ли-и...

Как хочешь загибай голову, ни за что эту пичужку не разглядишь, - одна синь. И небо - как чашка.

Еще раз Силашка оглянулся на деревню. Избы сделались маленькие, точно старушечьи головы в темных платках. Только на Терехиной избе платок побелей, а на Зуйковой - зеленый, на четыре стороны, и из трубы дым вьюнком. У скрипучих ворот на выезде так и стоят два человечка, - это мать и бабка, руки козырьками, глядят и глядят в солнечное поле, оторваться не могут...

Около Прокловой кузницы, у перелеска, сосед Тереха в белой, орозовевшей в солнце рубахе, попевая божественное, чинил изгороди. Звенькая по сучьям топором, он рубил молодые елки и облаживал их на колья. Как проезжали, он положил ярко взблеснувший топор на плечо, поднял брови и закричал тятьке:

- Вертайся скорей!.. Самому пахать надобно! Слышь!?

- Ла-адно!.. - нехотя откликнулся тятька, глядя Сивке под ноги и покачивая концом вожжей.

- Ну, то-то... смотри!

Опять молнией взблеснул снятый с плеча топор и зазвенькал по обрубаемым сучьям, а бабий голос запел божественное.

V.

Ехали молча, шагом.

Тятька ноги с телеги свесил, голову эдак на бок, сумрачный, - только и глядит Сивке в хвост. Силашку же распирает неохватная буйная радость. Он то замрет, с ненасытной жадностью глядя в неизвестные дали, то места не найдет, - так и вертится на мешках, и туда глянет, и сюда глянет, чтоб все приметить.

Вот у дороги огромный камень, а на камне зеленый мох растет. Вот синеватая старая осина двойная, - как есть чудище: головой в землю ушло, а ногами взбрыкнуло вверх... Вдали по низинам лужицы - будто зеркала кто растерял. Валяется на дороге лиловый старый лапоть, из пятки солома торчит. Под придорожным кустом, измызганном колесами, птичьи перья и косточки, - к чему? А в глубоком овраге еще лежит грудка ноздривого снега, ручеек тилиликает.

Да разве успеешь все заприметить!

Развернулась широкая вырубка с черноголовыми пеньками. Откуда ни возьмись, вдруг выскочил на дорогу заяц. Приподнялся на дыбки, но, завидя Сивку, оторопел, прижал уши и понесся, махая через пеньки. Тятька вдогонку гикнул, свиснул, взвил вожжами, с головы чуть картуз не слетел... Долго глядел на мелькающего вдали зайца, поправил картуз и сказал:

- А, косая шельма!.. Из ружья бы тебе в зад-то!..

Телегу заворочало по корневищам, с боку на бок, точно с ней боролся кто-то, легший на дороге. Пеньки обросли прямыми, как брызги, дымчатыми лозинами. Тятька соскочил с телеги и выломил одну большую себе, и поменьше - для Силашки.

- На!.. Ежли лешуга лесная выскочит, лупи ее, не щадя живота!

Въехали в большой лес. Запахло корнями, смолевиной, сыростью. Проселок заколесил туда и сюда, закривулял как пьяный. Со всех сторон обступили телегу косматые седые елки и медностволые сосны.

Прорезая лесную гущу и зеленые сутемки, по мешкам, по тятькину картузу и спине живыми золотыми блинками заскользило солнце. В чащуге тенькают птицы, точно серебряные денежки на блюдечко сыплют. Выряженный по празничному дятел винтом увивается вкруг лысой сухостойны, звонко цефкает и долбит-долбит, упираясь на хвостик. А сосны да елки, будто за руки взявшись, идут и идут мимо телеги зеленым хороводом без конца и краю!

А птицы в чащуге: тинь, тинь, тюнь, тинь...

Силашка косит глазами по обе стороны, - вот тут-то и живут всякие чудища... Покажутся или нет? Сивко мотает головой и в полную ноздрю звонко фыркает, и в лесу ему кто-то откликается, подфыркивает. Колеса гулко стукают по корням, под колесами хрустят сучья, шишки... Нет, не покажутся чудища - Сивку побоятся. Большой он, Сивко-то, и сильный, ему даже телега нипочем. Да и тятька тоже тут, - попробуй, покажись: хватит вожжей, как Сивку!

Бока у Сивки худые, ребристые и раздуваются, как мехи у кузнеца Прокла. Об эти бока хворостина у тятьки сразу сломалась. До того, как ударить, тятька долго крутит над головой вожжами и, чтоб хлестнуть как следует, чуть не ложится вдоль телеги и придавливает боровков в мешке, те начинают визжать, а куры в плетушке им откликаются: куда? куд-куд... куда?..

Прислушиваясь к курам, Силашка вспомнил, куда он едет, - в город, в город!.. Забыл и о чудищах. Стал думать о городе. Сначала молча, а потом вслух, - похож ли город на много колоколен, или иначе как, вроде лесу, а может, и повыше лесу...

Уперся голубыми глазами в отцов затылок.

- Тять!

- Ну?

- Какой он?

- Кто?

- Город-то.

- Уездной, знамо дело...

- А како-ой он?

- Так, не ахти...

- Большущий?

- Город как город. Голодранцев много...

- Это какие... голодранцы-то?

- А которы без порток.

- Маленькие?

- Маленькие... борода по пуп.

Ничего не понять у тятьки. Силашка повернулся на бок, улегся на мешках половчее и стал думать молча. Тятька нокает, Сивко фыркает, телега кряк да кряк, а тут еще колесо начало попискивать: пиить, пиить...

Силашка закрыл глаза, чтоб хорошенько додумать о городе. Но зеленый лесной хоровод, и фырканье, и кряк, и писк совсем закружили и спутали мысли в одно играющее розовое марево, видимое сквозь закрытые веки...

Силашка уснул. А под щекою у него возился теплый боровок и сытно уркал.

VI.

Вдруг в самое ухо свирепый тятьки голос:

- Но-о, лешуга!.. У, дьяво-ол!.. Ле-э-зь!..

Встрепенулся Силашка и смотрит сонными глазами, - не чудища ли?

Чудищ нет. Телега стоит на одном месте. Сивко дергается, оттопыря хвост, а тятька что есть мочи хлещет его по спине и бокам вожжей. Он хлещет и вытягивается вдоль телеги так, что рубаха из-за пояса выбилась, видна опушица штанов и голая поясница жолобом. Завизжал придавленный боровок. Куры забеспокоились: ко-о, ко-о, ко-ко-о... и одна вскикнула: куд-куд... куда?

Силашка сел, протер кулаком глаза и глядит. - Кругом рыжее, впрозелень, болото, да голенастый бледный осинник, да солнышко над головой. Колеса втюхались в болотную зелень по ступицу, и вкруг телеги пузыри бурлюкают.

Тятька подобрал ноги, раскорячился на телеге, быстро-быстро закрутил над головой вожжами, изо всей силы огрел Сивку и заорал так, что голос у него осекся... Сивко вытянулся весь, хвост до самого передка оттопырил, голову из дуги куда-то спрятал, одна выгнутая коромыслом хребтина видна, - и, нося брюхом, дернул, дернул... и колеса зашипели в болотище, навертывая на себя густые, маслянистые ошметки бурой грязи.