Изменить стиль страницы

Ротмистр Казимирский, лет около пятидесяти, имеет благородный и вместе воинственный вид; добродушие и храбрость дышат во всех чертах приятного лица его. Когда я вошла, то он, видно сочтя меня за казацкого офицера, вежливо поклонился и спросил: «Что вам угодно?» Я сказала, что желал бы служить в Коннопольском полку и, узнав, что ему поручено комплектовать этот полк, пришел просить о принятии меня в службу. «Вас, на службу в Коннопольский полк! - сказал ротмистр с удивлением, - вы казак, принадлежите к войску Донскому, и в нем должны служить». - «Одеяние мое вас обманывает; я русский дворянин и, следовательно, могу избирать род службы, какой хочу». - «Можете ли доказать это?» - «Нет! Но если вам угодно поверить одному слову моему, что я точно русский дворянин, то я буду уметь ценить такое снисхождение и по окончании кампании обязываюсь доставить в полк все, что нужно для подтверждения справедливости слов моих». - «Как же это сделалось, что вы носите казачий мундир?» - «Отец не хотел отдавать меня в военную службу; я ушел тихонько, присоединился к казачьему полку и с ним пришел сюда». - «Сколько лет вам? Как ваша фамилия?» - «Мне семнадцатый год, фамилия моя Дуров». Ротмистр оборотился к одному офицеру своего полка: «Как думаешь? Принять его?» - «Как хотите; почему ж и не принять; теперь война, люди надобны, а он обещает быть молодцом». - «А если он казак и почему-нибудь хочет укрыться от своих, вступя в регулярный полк?» - «Не может этого быть, ротмистр! На лице его написано, что он не лжет, в этом возрасте притворяться не умеют. Впрочем, если вы откажете, он пойдет к другому, который не будет так излишне осторожен, и вы потеряете хорошего рекрута...» Весь этот переговор был по-польски. Ротмистр оборотился ко мне: «Согласен поверить вашему слову, Дуров! Надеюсь, что вы оправдаете мою доверенность вашим поведением». Я хотела было сказать, что в скором времени он сам увидит, стою ли я чести быть принят в число воинов, имеющих завидное счастие служить Александру; но промолчала, боясь, чтоб не сочли этого за неуместное самохвальство; я сказала только, что имею лошадь и желал бы на ней служить, если можно. - «Нельзя, - сказал ротмистр, - вам дадут казенную; однако ж вы можете держать ее при себе до времени, пока найдете случай продать».- «Продать! Алкида! - вскрикнула я невольно. - Ах, сохрани меня боже от этого несчастия!! Нет, господин ротмистр, у меня есть деньги, я буду кормить свою лошадь на свой счет и ни для чего в свете не расстанусь с нею!» Казимирский сам был от колыбели кавалерист; ему очень понравилась моя привязанность к наилучшему товарищу в военное время; он сказал, что лошадь моя будет иметь место на его конюшне и вместе корм, что я могу на ней ехать за границу и что он берет на себя исходатайствовать мне позволение служить на ней. После этого велел послать к себе одного из улан, при нем находившихся, и отдал меня ему в смотрение, приказав учить меня маршировать, рубиться, стрелять, владеть пикою, седлать, расседлывать, вьючить и чистить лошадь, и, когда я несколько научусь всему этому, тогда обмундировать и употреблять на службу. Улан, выслушав приказание, тогда же взял меня с собою в сборню, так называется изба, а иногда и сарай, где учат молодых солдат всему, что принадлежит до службы. Всякий день встаю я на заре и отправляюсь в сборню, оттуда все вместе идем в конюшню; уланский ментор мой хвалит мою понятливость и всегдашнюю готовность заниматься эволюциями, хотя бы это было с утра до вечера. Он говорит, что я буду молодец. Надобно, однако ж, признаться, что я устаю смертельно, размахивая тяжелою пикою - особливо при этом вовсе ни на что не пригодном маневре вертеть ею над головой; и я уже несколько раз ударила себя по голове; также не совсем покойно действую саблею; мне все кажется, что я порежусь ею; впрочем, я скорее готова поранить себя, нежели показать малейшую робость. Проведя все утро на ученье, обедать иду к Казимирскому; он экзаменует меня с отеческим снисхождением, спрашивает, нравятся ли мне мои теперешние занятия и каким я нахожу военное ремесло? Я отвечала, что люблю воинское ремесло со дня моего рождения; что занятия воинственные были и будут единственным моим упражнением; что считаю звание воина благороднейшим из всех и единственным, в котором нельзя предполагать никаких пороков, потому что неустрашимость есть первое и необходимое качество воина; с неустрашимостию неразлучно величие души, и при соединении этих двух великих достоинств нет места порокам или низким страстям. «Неужели вы думаете, молодой человек, - спрашивал ротмистр, - что без неустрашимости нельзя иметь качеств, достойных уважения? Есть много людей робких от природы и имеющих прекраснейшие свойства». - «Очень верю, ротмистр; но думаю также, что неустрашимый человек непременно должен быть добродетелен». - «Может быть, вы правы, - говорил ротмистр, улыбаясь, - но, - присовокупил он, трепля меня по плечу и покручивая усы, - подождем лет десяток и также подождем первого сражения, опыт во многом может разуверить». После обеда Казимирский ложился спать, а я шла в конюшню дать лошади полуденную ее порцию овса; после этого я была свободна делать что хочу до шести часов вечера.

Сколько ни бываю я утомлена, размахивая целое утро тяжелою пикою - сестрою сабли, маршируя и прыгая на лошади через барьер, но в полчаса отдохновения усталость моя проходит, и я от двух до шести часов хожу по полям, горам, лесам бесстрашно, беззаботно и безустанно! Свобода, драгоценный дар неба, сделалась наконец уделом моим навсегда! Я ею дышу, наслаждаюсь, ее чувствую в душе, в сердце! Ею проникнуто мое существование, ею оживлено оно! Вам, молодые мои сверстницы, вам одним понятно мое восхищение! Одни только вы можете знать цену моего счастия! Вы, которых всякий шаг на счету, которым нельзя пройти двух сажен без надзора и охранения! которые от колыбели и до могилы в вечной зависимости и под вечною защитою, бог знает от кого и от чего! Вы, повторяю, одни только можете понять, каким радостным ощущением полно сердце мое при виде обширных лесов, необозримых полей, гор, долин, ручьев, и при мысли, что по всем этим местам я могу ходить, не давая никому отчета и не опасаясь ни от кого запрещения, я прыгаю от радости, воображая, что во всю жизнь мою не услышу более слов: тыдевка, сиди. Тебе неприлично ходить одной прогуливаться! Увы, сколько прекрасных ясных дней началось и кончилось, на которые я могла только смотреть заплаканными глазами сквозь окно, у которого матушка приказывала мне плесть кружево. Горестное воспоминание о угнетении, в каком прошли детские лета мои, прекратило тотчас веселые скачки; около часа я бываю скучна, когда вспоминаю о своей домашней жизни; но, к счастию, с каждым днем вспоминаю об ней реже, и только одна мысль, что воле моей, как взору, нет границ, кружит радостию мою голову.

Меня и еще одного товарища Вышемирского приказал ротмистр назначить в первый взвод, под команду поручика Бошнякова; взвод этот квартирует в бедной помещичьей деревне, окруженной болотами.

Какая голодная сторона эта Литва! Жители так бедны, бледны, тощи и запуганы, что без сожаления нельзя смотреть на них. Глинистая земля, усеянная камнями, худо награждает тягостные усилия удобрять и обрабатывать ее; хлеб их так черен, как уголь, и, сверх этого, смешан с чем-то колючим (дресва); невозможно есть его, по крайней мере, я не могу съесть ни одного куска.

Более трех недель стоим мы здесь; мне дали мундир, саблю, пику, так тяжелую, что мне кажется она бревном; дали шерстяные эполеты, каску с султаном, белую перевязь с подсумком, наполненным патронами; все это очень чисто, очень красиво и очень тяжело! Надеюсь, однако ж, привыкнуть; но вот к чему нельзя уже никогда привыкнуть - так это к тиранским казенным сапогам! они как железные! До сего времени я носила обувь мягкую и ловко сшитую; нога моя была свободна и легка, а теперь! ах, боже! я точно прикована к земле тяжестию моих сапог и огромных брячащих шпор! Охотно бы заказала сшить себе одну пару жиду-сапожнику, но у меня так мало денег; надобно терпеть, чего нельзя переменить.