Так он познал еще одну великую истину: не все то мед, что во рту сладит. Не грех заглянуть и под хвост.

На сей раз, уже по собственному желанию, котенок с разбега бултыхнулся в реку, заверещал и нырнул, потому что, каким бы быстрым на ноги он ни был, враги его оказались быстрее. Потому что это были совсем не воробьи, хотя и при крыльях. Лесные шмели. Он избавился от них только после третьего ныряния, и то когда припал, уже на берегу, носом к речному аиру, притерся к нему и набрался горечи, которая перебила сладость и душистый запах меда.

Вот так котенок походил в пчеловодах. А впереди ему наречено было стать еще и космонавтом, как раз тогда я познакомился с ним. Это был первый космонавт, которого я видел.

Рыжего дикого кота я давно приметил возле своей избы, как перст одиноко стоящей посреди поля, которое он, видимо, считал своим, а меня, похоже, захватчиком, оккупантом, потому что смотрел на мое жилище искоса. Это был еще тот кот. Рыжий со спины и на лицо, словно гонористый шляхтич в желтой жилетке и в сорочке с белым воротничком, всегда при белых перчатках под самую грудь. Он с презрением обходил стороной деревенские избы, не делал и шага ни в какой двор. Только лес, только луг и берег реки, где простор и воля. Там он добывал и хлеб свой насущный.

Я никогда не видел его в праздности, на отдыхе, чтобы он расслабленно и лениво прилег на траве или песке на берегу реки и грел на солнце свои бока. Все что-то похаживал, вынюхивал, раскапывал лапами. И когда даже поднимал вверх голову, смотрел на солнце не без крестьянского извечного вопроса: что бы еще сделать? Столько непредсказуемо кошачьего, дикого было в извивах его лоснящейся шеи, столько человеческого в заглублении морщин на высоком лбу и в прижмуренных глазах. Кот был очень лобастый, головастый, глазастый. Мне бы такую разумную голову, такой лоб и такие глаза. Я бы только плевал в белый свет, как в копеечку, которой больше нет, плевал бы и ничего не делал. Раз плюнул - копеечка, второй - может, и доллар. Оплевал бы всю землю, как оплевана она сегодня другими, и головастыми, и совсем безголовыми.

В тот день на ржаной стерне, возле онемелой ветряной мельницы, на поле, источенном мышами со всего белого света, кот вышел на охоту. И охотился не на какую-нибудь жалкую, достойную лишь презрения мышь, а на дичь видную, крупную - полевую куропатку, которая на том же ржище с выводком своих птенцов тоже вела охоту. Чистила на зиму поле, подбирала каких-то жучков, паучков и уроненное на дол комбайном зерно.

Сплошь одни охотники сошлись на поле жизни возле старого, просвеченного солнцем, с обвисшими крыльями ветряка. В траве и в норах копошились, запасали себе на долгую зиму зерно мыши, закапывались в землю, как на тот свет отходили, черви и жабы, в предчувствии холодов накидывал на свою земляную хату шапку крот. Что-то поклевывали в поле вороны и сороки. Земля спешила одарить, насытить всех и казалась немного виноватой оттого, что на ней застыл в неподвижности и ничего не делает старый ветряк. Напоминание и памятник былой жизни. И старый ветряк, казалось, тоже чувствует свою вину. Он бы, может, и хотел присоединиться ко всем или скрыться с глаз долой от этого беспокойного работящего люда, не казаться совсем уж ничего не стоящим дряхлым стариком, дармоедом. Но его ноги навсегда приросли к земле. И ветряк только тихонько и немощно жаловался ветерку, как тяжело ему с щелями в крыльях жить на этой чужой земле.

Я тоже был охотником на том поле. Охотился за своим невозвратным прошлым. И был еще один охотник в высокой голубизне неба. Только прежде времени он старался не обнаруживать себя. И я не видел его. Мой взгляд был прикован к земле, я наблюдал за котом, полнился его азартом, охотничьей страстью, ни одному охотнику не ведомой ловкостью. Кот, словно памятник, то прорастал из поля, с подрезанной ржавой стерни, то сливался с ней и надолго застывал в неподвижности, то припадал к земле, прятал среди ржища рыжую свою спину. Неожиданно, высоко подымая белые, вздернутые до груди перчатки лап, делал шаг, второй вперед без шороха и звука. Ступал так, что казалось, шагает он по воде и боится замочить ноги. Ни одна травинка не шелохнется, не вздрогнет под ним, не задрожит зеркало воды, даже тень на нее не ляжет. Можно было задохнуться от такого чуда, от того, как вкрадчиво может ходить по земле птичья смерть, вообще любая смерть. И, каюсь, мне нисколько не жаль было куропатки, на которую нацелился охотничий кот.

Он уже почти вплотную приблизился к куропатке. Мне невтерпеж было, хотелось закричать, предупредить ее. Но я молчал, потому что в ту минуту был рыжим охотничьим котом и жаждал куропатки, ее тела и крови. Изготовился прыгнуть и взвел на прыжок кота. Но тот так и не прыгнул. Распластался перед самым ее клювом, в онемении вытянутой вперед шеей. Как ни далеко это было от меня, на какое-то мгновение показалось, что я вижу птичий желтый и бестрепетный глаз. В нем не было ни тревоги, ни беспокойства. Покорность и покой. Извечный покой высшей мудрости и подчинения неизбежному.

Может, кот обладал даром гипноза, может, еще каким-то даром, не знаю. Но куропатка не сделала даже и попытки спастись. Она стояла, свесив долу крылья, ждала. И кот прибрал ее. Схватил и припал к ней лобастой головой. В то же мгновение, когда это свершилось, состоялся и последний акт драмы. С неба обрушился еще один охотник, будто в подтверждение тому, что охота на земле не знает ни конца, ни перерыва. Куропатка охотилась за жуками и козявками, кот стерег ее. А за ними обоими следил с неба старый, с серым отливом пера коршун. В этой их игре я был сторонним наблюдателем. Прохожим на вечном пиру жизни.

Кто-то, видимо, так же потусторонне и невидимо, ведет и наш человеческий пир и праздник. Нам только кажется, что это мы сами наполняем чару крови своей, давим и крошим друг друга. А на самом деле мы только поднимаем ту чару и пьем. А тамада на нашем пиру совсем иной. И это он утверждает, что горько, когда нам кажется совсем наоборот. Сладкое только мгновение. Мгновение, когда наш глаз повернут на себя и вдаль. Но нам не дано знать об этом. Тем, может, мы и счастливы. Счастливы своей слепотой. Тем, что мгновение - наплыв смерти считаем жизнью. И небо и земля - только саван и саркофаг нам. Солнечный луг - прощальный поцелуй, ласка и милосердие всемирного глаза того, кто ведет нас от исхода к исходу, того, кто пригласил нас поднять чашу жизни, выпить и успокоиться, потому что больше все равно не поднесут. Кому-то приятно видеть нас на том пиру, приятно и попрощаться, чтобы мы уступили, дали место другому, новому, может, лучшему, чем мы.