Александр Васильевич ответил: "В таких случаях ребенок остается с матерью". И тут я поняла, что он тоже порвал со своей прошлой жизнью и ему это нелегко - он очень любил сына.

Но он меня любил три года, с первой встречи, и все это время мечтал, что когда-нибудь мы будем вместе. Вскоре я уехала в Японию - продала свое жемчужное ожерелье на дорогу. Потом приехал он. Тут пришло письмо от моего мужа. Классическое письмо: я не понимаю, что я делаю, он женат, он не может жить без меня, я потеряю себя - вернись и т.д. и т.д.

Ну что ж, надо договориться - я поеду во Владивосток, все покончу там и вернусь. Я была молода и прямолинейна до ужаса. Александр Васильевич не возражал, он мне очень верил. Конечно, все это было очень глупо - какие объяснения могут быть, все ясно. Но иначе я не могла.

И вот я в вагоне. Мое место отгорожено от коридора занавеской, а за окном мутная-мутная ночь, силуэт Фудзиямы, и туман ползет по равнинам у ее подножия. Рвущая сердце боль расставания. И вдруг, повернувшись, я увидела на стене его лицо, бесконечно печальное, глаза опущены, и настолько реальное, что я протянула руку, чтобы его коснуться, и ясно ощутила его живую теплоту; потом оно стало таять, исчезло - на стене висело что-то. Все. Осталось только чувство его присутствия, не оставляющее меня.

Вот я пишу - что же я пишу, в сущности? Это никакого отношения не имеет к истории тех грозных лет. Все, что происходило тогда, что затрагивало нашу жизнь, ломало ее в корне и в чем Александр Васильевич принимал участие в силу обстоятельств и своей убежденности, не втягивало меня в активное участие в происходящем. Независимо от того, какое положение занимал Александр Васильевич, для меня он был человеком смелым, самоотверженным, правдивым до конца, любящим и любимым. За все время, что я знала его - пять лет, - я не слыхала от него ни одного слова неправды, он просто не мог ни в чем мне солгать. Все, что пытаются писать о нем - на основании документов, ни в какой мере не отражает его как человека больших страстей, глубоких чувств и совершенно своеобразного склада ума.

В Харбине, когда я жила в гостинице, у меня постоянно бывали наши попутчики по вагону, Баумгартен и Герарди72, оба были немного влюблены в меня. Когда я собралась ехать в Японию, Александр Васильевич как-то заехал за мной, чтобы покататься на автомобиле. Едем мы, а он посмеивается. В чем дело? "Знаете, у меня сегодня был Баумгартен". "Зачем?" - "Он спросил меня, буду ли я иметь что-нибудь против, если он поедет за Вами в Японию". - "Что же Вы сказали?" - "Я ответил, что это вполне зависит только от Анны Васильевны". - "А он?" - "Он сказал: потому что я не могу жить без Анны Васильевны". - "Я ответил: вполне Вас понимаю, я сам в таком же положении".

И все это на полном серьезе.

На другой день Баумгартен мне говорит: "Знаете, Анна Васильевна, Александр Васильевич очень отзывчивый человек".

В Японию за мной он не поехал, мы остались добрыми друзьями. Он все понял.

И вот я приехала во Владивосток, чтобы окончательно покончить со своей прошлой жизнью. За месяц, что я провела в таком тесном общении с Александром Васильевичем, я привыкла к полной откровенности и полному пониманию, а тут я точно на стену натолкнулась.

- Ты не понимаешь, что ты делаешь, ты теряешь себя, ты погибнешь и т.д. и т.п.

Мне было и жалко и больно - непереносимо.

Я уехала разбитой и измученной, поручив своим друзьям Крашенинниковым не оставлять моего мужа, пока он в таком состоянии. Я знала, что все, что можно, они сделают.

Был июнь (июль?) месяц, ясные дни, тихое море. Александр Васильевич встретил меня на вокзале в Токио, увез меня в "Империал-отель". Он очень волновался, жил он в другом отеле. Ушел - до утра.

Александр Васильевич приехал ко мне на другой день. "У меня к Вам просьба". - "?" - "Поедемте со мной в русскую церковь".

Церковь почти пуста, служба на японском языке, но напевы русские, привычные с детства, и мы стоим рядом молча. Не знаю, что он думал, но я припомнила великопостную молитву "Всем сердцем". Наверное, это лучшие слова для людей, связывающих свои жизни.

Когда мы возвращались, я сказала ему: "Я знаю, что за все надо платить - и за то, что мы вместе, - но пусть это будет бедность, болезнь, что угодно, только не утрата той полной нашей душевной близости, я на все согласна".

Что ж, платить пришлось страшной ценой, но никогда я не жалела о том, за что пришла эта расплата.

Александр Васильевич увез меня в Никко, в горы73.

Это старый город храмов, куда идут толпы паломников со всей Японии, все в белом, с циновками-постелями за плечами. Тут я поняла, что значит - возьми одр свой и иди: одр - это просто циновка. Везде бамбуковые водопроводы на весу, всюду шелест струящейся воды. Александр Васильевич смеялся: "Мы удалились под сень струй".

Мы остановились в японской части гостиницы, в смежных комнатах. В отеле были и русские, но мы с ними не общались, этот месяц единственный. И кругом горы, покрытые лесом, гигантские криптомерии, уходящие в небо, горные речки, водопады, храмы красного лака, аллея Ста Будд по берегу реки. И мы вдвоем. Да, этот человек умел быть счастливым.

В самые последние дни его, когда мы гуляли в тюремном дворе, он посмотрел на меня, и на миг у него стали веселые глаза, и он сказал: "А что? Неплохо мы с Вами жили в Японии". И после паузы: "Есть о чем вспомнить". Боже мой...

Сегодня я рано вышла из дома. Утро было жаркое, сквозь белые облака просвечивало солнце. Ночью был дождь, влажно, люди шли с базара с охапками белых лилий в руках. Вот точно такое было утро, когда я приехала в Нагасаки по дороге в Токио. Я ехала одна и до поезда пошла бродить по городу. И все так же было: светло сквозь облака просвечивало солнце и навстречу шел продавец цветов с двумя корзинами на коромысле, полными таких же белых лилий. Незнакомая страна, неведомая жизнь, а все, что было, осталось за порогом, нет к нему возврата. И впереди только встреча, и сердце полно до краев.

Не могу отделаться от этого впечатления.

Киев, июль 69-го г.

Как трудно писать то, о чем молчишь всю жизнь, - с кем я могу говорить об Александре Васильевиче? Все меньше людей, знавших его, для которых он был живым человеком, а не абстракцией, лишенной каких бы то ни было человеческих чувств. Но в моем ужасном одиночестве нет уже таких людей, какие любили его, верили ему, испытывали обаяние его личности, и все, что я пишу, сухо, протокольно и ни в какой мере не отражает тот высокий душевный строй, свойственный ему. Он предъявлял к себе высокие требования и других не унижал снисходительностью к человеческим слабостям. Он не разменивался сам, и с ним нельзя было размениваться на мелочи - это ли не уважение к человеку?

И мне он был учителем жизни, и основные его положения: "ничто не дается даром, за все надо платить - и не уклоняться от уплаты" и "если что-нибудь страшно, надо идти ему навстречу - тогда не так страшно" - были мне поддержкой в трудные часы, дни, годы.

И вот, может быть, самое страшное мое воспоминание: мы в тюремном дворе вдвоем на прогулке - нам давали каждый день это свидание, - и он говорит:

- Я думаю - за что я плачу такой страшной ценой? Я знал борьбу, но не знал счастья победы. Я плачу за Вас - я ничего не сделал, чтобы заслужить это счастье. Ничто не дается даром.

Это не имеет отношения к тому, что я пишу, а вот вспоминается. Было это в самом начале знакомства с А.В. Он редко бывал в Гельсингфорсе. Но у его жены я бывала часто - очень она мне нравилась. Был чудесный зимний день, я зашла к ней, застала ее в постели: "Поедемте кататься, день такой прекрасный". Она быстро оделась, взяли извозчичьи санки и поехали. Тихо, мороз, все деревья в инее в Брумстпарке. И вдруг - музыка. Мы жили еще по старому стилю и забыли, что сегодня католический сочельник. Костел ярко освещен, белые деревья как золотые, в зимних сумерках. Мы вошли, полно народу; орган уставлен маленькими красными тюльпанами и свечами, ясли с восковым младенцем. Музыка, и все вместе - такое очарование, как во сне. И мы вышли в ночь с незабываемым чувством живой поэзии.