Не зажигая света, он пробрался в комнату, спотыкаясь о невидимые угловатые предметы, больно ушиб бедро, охнул и ругнулся шепотом, словно боясь кого-то разбудить; затем опустился на корточки, нашарил железное кольцо, потянул на себя и отворил люк. Из подпола густо понесло теплой сыростью. Мужчина спустил вниз обе ноги, нащупал ступеньку металлической лестницы и шаг за шагом полез внутрь.
Ступив на утрамбованный земляной пол, он чиркнул спичкой и зажег короткий свечной огарок, притулившийся среди пузатых банок прошлогодней консервации. Красноватое зыбкое пламя, заметавшись на стекле, осветило длинные полки, мешки со свежесобранной картошкой, бочку малосольных огурцов и еще одну - поменьше - квашеной капусты. Между ними, наполовину пустая и накрытая рваной телогрейкой, стояла десятилитровая бутыль мутно-серого самогона.
Мужчина по-деловому сдернул телогрейку, ежась, набросил на свои худые плечи, извлек из-за бочки чистую поллитровую банку, наполнил ее самогоном и сделал несколько жадных глотков. Запустив руку в бочку, вынул огурец и, недолго хрустя, проглотил. Аккуратно отставил банку подальше, кряхтя наклонил бочку и вынул из-под днища замотанный в газету сверток. Стараясь унять дрожь в руках, положил сверток на пол, встал на четвереньки, развернул.
Посредине измятого газетного листа, туго перетянутая бечевкой, красовалась толстая пачка долларов.
Мужчина задышал тяжело и часто всем телом и некоторое время тупо смотрел прямо перед собой, не сводя с пачки неподвижно-стеклянных глаз. Затем взял ее осторожно и бережно, как живую, поднес к лицу, задышал еще чаще и, помогая себе зубами, принялся распускать тугой неподатливый узел бечевки.
Освободив деньги, он опустил их на газету, рассыпая. Пачка сплошь состояла из обтрепанной и старой мелочи: десяток, двадцаток и ветхих полтинников - замасленных, грязных и липких. Лишь на самом дне, заботливо отделенные от всех остальных, лежали четыре новенькие, хрустящие стодолларовые купюры. Запустив в деньги обе руки, мужчина застыл, шевеля неподатливыми, ломкими губами:
- Во, бля скока... во, бля, скока... во, бля, скока...
Вспомнил: отец стоит у карты, закусив папиросу, и задумчиво цедит сквозь усы: "...я ему говорю: "Товарищ следователь, колоски ж после комбайна на поле лежали, их хоть птица клюй, хоть что, а у нас в доме жрать нету ничего вообще, подыхаем". А он мне по морде раз, другой... юшка потекла... Потом как заорет: "Народ за тебя, недоноска, кровь проливал, фашистскую гадину давил, а ты у него хлеб крадешь!" Как будто я сам не народ, а жид какой-нибудь... Вот так за колоски десятку и впаяли. Обрили, значит, башку и повезли в Ново-Промысловск, на пересылку. Две недели помурыжили, а потом - в телячий вагон, и поехали: Киров, Сыктывкар, Ухта, Ишма, Нарьян-Мар... Там сначала были, станция Иржинка. Потом перекинули к Инте поближе... а затем вообще к херу на рога, где Салехард. Ну, что: лес валили, дорогу строили, такое... Потом, как отец народов подох, я в Нарьян-Маре на корабль завербовался, матросом. Повезло. Ходили на Диксон и обратно - через Новый Порт и Тасовский. Ну, накопил кой-чего и в пятьдесят девятом домой подался. Вот так мне этот Север поперек глотки встал. Думал: вернусь, заживу, как человек, женюсь. С деньгами-то оно всегда веселее... А в поезде, под Нижним Тагилом, что ли, у меня, дурака, все эти деньги и вытащили. Такой, значит, мужичок красноморденький подвернулся... вроде, тоже из лагерных... Как сели вспоминать... то да сё... после второй бутылки сморило... Проснулся - а денежки тю-тю! Выходит, вор был мужик настоящий, а не как я. Небось, и пропил все..."
Так прошло несколько долгих минут: он стоял на четвереньках и шептал. Потом сел и взялся пересчитывать, тщательно сортируя кучки: десятки - к десяткам, двадцатки - к двадцаткам... Выходило ровно две тысячи. Мужчина подумал немного, затем разорвал газетный лист на куски и упаковал каждую кучку отдельно, чтобы рассовать их затем по углам. Справившись, выудил из бочки новый огурец, глотнул самогона, закусил, присвистнул и вдруг, ударив сапогом о землю, пустился в пляс.
Он двигался дико и страшно, как сломанная машина, кружась на месте волчком, выворачивая ноги и топая изо всех сил, будто пытался проломить пол; длинные костлявые руки его взлетали высоко за голову, натягивая кожу на выступающих ребрах, и обрушивались всем весом плоских долгопалых ладоней на бедра и голенища сапог. Он взбрыкивал и отчаянно шлепал, коряво подпрыгивая и ухая, взбрыкивал и шлепал, топал и бил. Грудь его покрылась горячим маслянистым потом; лицо взмокло и пылало жаром; скулы заострились; редкие пряди волос облепили покатый лоб, собравшийся гармошкой, а из провалившегося сухого рта, сквозь лошадиные желтые зубы, вырывался утробный хрип, складывавшийся в подобие песни:
Летчик высоко летает,
Много денег получает.
Вы-ы-ысоко-высоко-о!
Вместо водки - ма-ла-ко!
Он истово погрозив кулаком бочкам и банкам, и повторил:
- Вместо водки - ма-ла-ко!!
Измучившись, остановился, утер лицо и снова хлебнул самогона. Пламя свечи рвалось с фитиля, развеваясь, как маленькое красное знамя.
- Ульи, значит, куплю... чтоб пчелки... - проговорил он неожиданно потеплевшим голосом, словно бешеный танец избавил его, наконец, от кошмара. - И мед тоже... Пацан же сладкого не видит. И еще кролей. И кур. И подсвинка. А корову тоже хорошо... Малого в школу отправить это что? Ранец там... пенал... всю эту мутотень... книжки... Нормально. А то - в Крым махнем! Покупаемся там, по горам... Чтоб же ж жизнь была, а не это самое... Чтоб жизнь!!
Дождь кончился, и облака расступились, обнажив бездонное небо, на котором щедрой россыпью, гроздьями, пылали лучистые яркие звезды. Вздымаясь куполом необъятного храма, оно источало ровный, нерушимый и влажный покой, нисходивший теплыми, пронизывающими потоками, как благословение. Неподвижный воздух сгустился сочными ароматами казалось, луговые травы, разбившиеся спелые яблоки, старые деревья, мокрая земля растворяются, теряя очертания и превращаясь в легкий, душистый пар, приятно щекочущий ноздри и скрадывающий без следа любой звук. Промытый яростным звонким ливнем, мир замер, любуясь своей неожиданной чистотой и свежестью, на самом исходе августа и лета, словно обернулся вдруг на прощанье, входя под суровые своды скорой осени...