- Может, его кто-нибудь взял, - говорила она не своим, рассудительным голосом, и противна была себе необычайно, - кто-нибудь из местных. Он тут хоть гулять будет! А в городе что? Мы с папой на работе, Аля в школе, покормить-то некому лишний раз...

- Зачем кота лишний раз кормить? - недобро поинтересовалась Аля, сузив свои большие глаза до щелочек (те девочки в ее детстве, когда вредничали, тоже всегда щурили глаза). - Ты просто не хочешь его искать, правда же? (Тоже их, вредное выражение - "правда же".)

Тут разом часы в кабинете начали бить семь, мимо проехал на велосипеде внук Веры Сергеевны Вадик, заметалась и загремела цепью соседская Магда, высокий женский голос позвал Вову, вдребезги разлетелась чашка, которую она задела, когда замахивалась на Алю. Удар, вернее, шлепок, пришелся по предплечью и, видимо, получился сильным. Аля угрожающе нагнула голову, как бодливый теленок. Опять стало очень тихо. Это после того, как в один миг уместилось столько звуков! На Алю она старалась не смотреть.

Последний такой приступ дикого гнева случился несколько лет назад. Она тогда больно отшлепала маленькую Лилю, когда та очень серьезно и спокойно заявила:

- Я хочу не такую маму. Я хочу красивую.

Муж, помнится нам, посмотрел на жену удивленно и как-то брезгливо и сказал:

- Тебе тридцать лет.

И сразу вышел.

"Ну и что? - хотелось ей крикнуть. - Ну и что? Если мне тридцать лет, то я уже не имею права обижаться?"

Но она не крикнула, а стояла и тупо смотрела на затаившуюся Лилю, которая, в свою очередь, не понимала, почему нельзя говорить правду, и, должно быть, окончательно убеждалась в том, что мама у нее, и правда, некрасивая и злая, что, в сущности, одно и то же.

Сейчас она тоже смотрела прямо перед собой, почему-то прижав руку к уху. Хотя защищаться теперь надо было не от звуков, а от немыслимой тишины. Звуки какие-то, конечно, вокруг были, но ее мозг, именно мозг, а не уши, не хотел их воспринимать. И еще: ей казалось, что только что случившееся так нелепо, что просто не могло произойти с ней. Девочек уже не было в комнате, как будто их вообще еще не было на свете, и сейчас она вполне могла поверить, что ей десять лет, и стоит она, например, у нарисованных на асфальте классиков.

Часов в одиннадцать вечера она села в комнате на кровать, очень прямо, столбиком, как заяц. Не хотелось ей сидеть. Ей просто некуда было деваться. Посуду она уже всю вымыла. Аля и Лиля возились на веранде. Наверно, она не сказала им вовремя "Идите спать", они и не пошли. Не сказала - просто не смогла выйти на веранду. Вот уж действительно по-настоящему с ума сошла! На сей раз уже точно.

- Помнишь, ты спрашивала сегодня утром? - сказала она себе ехидно.

Когда она сильно волновалась, то гадости себе говорила особенно подробно и развернуто. В любой неврастенической жвачке находилась у нее для себя прочная, стройная шпилька.

Погода очень похожая, вот что! Такой же ветер, не порывистый, а широкий и размашистый, как в тот день, когда она познакомилась с ним. И чтобы от одного этого сходить теперь с ума?

Они не виделись года три, а может, и больше. Она давно и нарочно перестала считать. Та женщина утром, когда они искали кота... так вот, у нее был тот же тип лица, что и у него. Такие лица, казалось бы, не затруднительны для природы, потому что на них не требуется много красок. Зато нужно очень хорошо вылепить. Это не то что: там подкрасить, сюда родинку - вот вам и лицо.

Она нечасто встречала такие лица и всегда безошибочно вылавливала их из цветовой какофонии. Их мало. Природа особенно себя не утруждает лепкой. Она людей мучает, почти не напрягаясь.

"Не людей, а тебя. Какой еще идиот станет мучиться из-за того, что кто-то на кого-то похож?" - мерзопакостно поинтересовался внутренний голос.

Будем лучше называть его не внутренним голосом, а глупым разумом, ладно? Это ему как раз подойдет.

Она все сидела на кровати, и в голове у нее, как вагонетки, грохотали короткие фразы, ничего общего не имеющие с развернутыми сентенциями глупого разума:

"Я никогда больше его не увижу. Никогда не увижу. Даже если жив и здоров".

Она в свое время столько раз разыгрывала в уме его исчезновение из жизни, она уже так перебоялась, так много плакала об этом, а глупый разум так часто пугал ее: "Накаркаешь, дура!", что... В общем, она думала, что изжила этот страх. Повторяем: это она так думала. Во всяком случае, она поняла, что тут-то как раз жизнь изобретательна. Может, потому, что ей помогает смерть. Все бывает совсем иначе, чем можно себе представить, не страшнее и не легче, просто иначе. Наконец, с ней это могло случиться раньше, чем с ним. Сейчас, во всяком случае, она почему-то знала, что он жив и здоров. Вагонетки все грохотали:

"Вы больше не увидитесь. Вы будете жить вполне благополучно, но не увидитесь. И потом, он тебя не помнит. Он, может быть, даже не помнит, как тебя зовут. Ни лица не помнит, ни голоса. Случись вам разговаривать по телефону, например, - он будет говорить с тобой, как с малознакомым человеком. Знаешь, сто лет назад сидели рядом в кинотеатре, смотрели один и тот же фильм..."

И она заранее обиделась на него и на себя за то, что не появлялась три года или сколько там, что с ней так несправедливо... ну, в общем, понятно. Она заплакала, и, как ни странно, это были обида и слезы того же накала, что в шестом классе, когда мама никак не соглашалась укоротить ей форму на два сантиметра. А еще она так плакала, когда этот самый человек сказал ей, что заранее знает, чем все у них кончится, а потому и начинать ничего не надо. Едва успела положить трубку - хлынули слезы. Потом она много разговаривала с ним, слава богу, про себя, - убеждала его, что хорошо-то, конечно, им не будет, но жизнь все равно их как-нибудь обманет и все случится совсем не так, как он "знает". Но мы сейчас не об этом. Не наше дело разбираться в их отношениях, наше дело - наблюдать. Мы, собственно, сейчас о том, что так называемый смысл жизни может преспокойно умещаться и в баночке из-под вазелина, и в скрежете ножниц, отрезающих лишние сантиметры юбки, и в том, чтобы, в сущности, малознакомый человек погладил тебя по щеке и сказал тебе "ты". Не бог весть какое открытие. Но ей сейчас пришла в голову эта мысль. Мы и фиксируем. Поневоле.

"Ты по какому поводу плачешь?" - выступил глупый разум, воспитанный на "От двух до пяти".

Она даже встала, чтобы от него отделаться. Этого физического усилия ей вполне хватило, чтобы вдруг понять, что делать. А делать нужно было вот что: идти и звонить ему. Немедленно! О, она была в этом совершенно уверена, несмотря на то, что ночь, что девочки останутся, значит, одни дома, что в поселке один-единственный телефон-автомат, и у того трубка выдрана с мясом. Она вышла на веранду и сказала Але и Лиле: "Я пошла", причем они не спросили, куда, и вышла, и не угодила ногой в щель на ступеньке, где отошла доска, и не почувствовала росы. И сразу сообразила, что идти надо к Пашке Шубину, владельцу двух ларьков, который и дома торгует сигаретами и пивом в банках, стоит только постучать. У него, единственного в поселке, есть телефон. То, что в другое время непременно остановило бы ее: поздно, неудобно будить людей, у Пашки, кажется, жена болеет, нехорошо, неловко, все это вдруг отступило перед какой-то невообразимой срочностью. Это, знаете, ночью так врываются к соседям вызвать "скорую" и выпаливают взлохмаченной хозяйке в ночной рубашке: "Простите ради бога, но у Маши отошли воды..."

А сейчас-то что она скажет? Это она-то, которая в булочной вечно стесняется спросить, свежий ли хлеб! И, главное, ему-то самому что она скажет? Да понятия она никогда не имела, что ему сказать, и потому вечно боялась звонить. Вообще, иногда хотелось, чтобы его снимали скрытой камерой (да-да, именно, именно: блюдечко и яблочко!). Нет-нет, никаких его тайн ей не нужно было! Просто, как он ходит, как он пьет чай, читает книгу. Ей почему-то в голову не приходило, что это и есть самые большие тайны. Это только мы знаем, потому что мы-то всегда с ним, а она, как та цыганка или чеченка - пропела свое в этом вагоне, перешла в следующий.