Стрелка на циферблате, поддерживаемом Церерой, тронула цифру девять Вельский проснулся. Вошедший на звонок слуга отдернул портьеры, поставил у кровати чашку чая и два поджаренных сухарика (князь, боясь располнеть, был крайне умерен в еде) и доложил, что "почты нет". Это значило, что среди груды писем и пакетов, приходивших каждое утро на частный адрес князя, его личный секретарь не нашел ничего такого, что следовало (по известным ему одному соображениям) подать князю, едва тот проснется. Остальное секретарь, встававший в половине седьмого, распечатывал и разбирал сам. Приблизительно треть он оставлял разложенной в величайшем порядке на письменном столе в кабинете. Газеты "Новое Время", "Речь" и "Таймс" (очень неаккуратно начавший приходить во время войны) князь просматривал в ванной.
Выпив чашку крепкого, почти черного, чая и раскрошив полсухарика, князь надел халат, чтобы идти в ванную комнату. Он проводил в ней каждое утро не меньше часу, никогда не пользуясь для мытья, бритья, одеванья ничьими услугами.
Он делал это отчасти по давней, твердо усвоенной когда-то в Оксфорде привычке, отчасти по той же скрытности. Может быть, безотчетно все его существо противилось тому, что кто-то, хотя бы слуга, увидит его, блестящего князя Вельского, самого элегантного человека в Петербурге, самого умного человека в России - всклокоченного, голого, с короткими, не совсем прямыми ногами, с цепочкой образков на покрытой шерстью впалой груди.
Больше всего, пожалуй, князя смущали именно эти образки. Их было целое ожерелье, около десятка крестиков, иконок, ладанок (была даже какая-то шотландская заговоренная пуля). Каждый был связан с каким-нибудь случаем жизни, каждому приписывалась та или иная удача или предот-вращение неудачи. И не то, что потерять, просто снять это ожерелье на минуту князь счел бы несчастьем: довольно равнодушный к религии (помимо официального, обязательного для челове-ка его круга и положения благочестия) - Вельский был очень суеверен.
Он боялся сглаза, пятницы, вставанья с левой ноги, горбунов, закуриванья третьим, солдат с разноцветными глазами, шталмейстера государыни Марии Федоровны, Шервашидзе, известного петербургского "джетаторе", при встрече с которым обязательно надо было, прежде чем поздоро-ваться, про себя трижды скороговоркой повторить навыворот его фамилию (получалось: ездишь-а-врешь, ездишь-а-врешь, ездишь-а-врешь)...
Голова светлейшего князя Ипполита Степановича Вельского с детства была полна противоречий.
В Вельском было достаточно чувства иронии, чтобы видеть слабые, смешные, лицемерные стороны тех (семейных, государственных, религиозных) традиций, в которых он был воспитан, и недостаточно характера, чтобы отказаться от них: он предпочитал, презирая их, им следовать. Вельский был умен, но той "статической" разновидностью ума, которая есть не столько сила, сколько изощренная способность ощущать чужое бессилие. Это с детства приучило его к постоян-ной иллюзии собственного превосходства. Между тем, в обстоятельствах, где от ума требуется большее, чем насмешливая наблюдательность, где надо, например, из двух возможных решений выбрать одно - правильное, князь Вельский часто терялся и не знал, как поступить.
Он испытывал при этом чувство "скользкой" пустоты внутри и извне себя, - неприятное чувство, вроде головокружения или тошноты.
Все еще усложняла давняя привычка давать себе (или пытаться давать) отчет в каждом душевном движении, проверять природу и качество каждого своего поступка. И к сорока пяти годам своей жизни (третьему году России в войну) князь Вельский вполне понимал, какой хаос, несмотря на все стремление к дисциплине и стройности, представляет то, что называлось его "я", и все чаще испытывал неприятное "скользкое" чувство пустоты. К сорока пяти годам в характере князя Вельского вполне определились две основные его черты: честолюбие и скрытность. И пара-ллельно, как бы являясь продолжением или отражением этих черт, - циническое презрение к людям и страх смерти.
Презрение к людям было не злое, скорей насмешливо-снисходительное. Все более укрепляясь, с годами оно становилось все более снисходительным, почти добродушным.
Человеческая глупость, конечно, порой раздражала, но князь знал, что раздражаться на глупость не следовало, раз именно она была тем основанием, на котором от века строились все великие и малые честолюбия. В этом князь Вельский, любивший во всем быть непохожим на других, допускал для себя исключение. Он слишком хорошо понимал, что честолюбцу опираться на "дураков", на "стадо" - такой же вечный закон, как родиться, есть, дышать, спать или умереть.
О необходимости умереть князь Вельский уже давно запретил себе думать. Он и перестал думать - ему всегда удавалось то, что он твердо решил. Но, конечно, это искусственное равноду-шие к смерти было для его "я" тем же, что платье безукоризненного покроя для его некрасивого, плохо сложенного тела. Платье скрывало телесные недостатки, равнодушие к смерти - страх перед ней. Но под шедевром английского портного оставались, как были, кривоватые ноги и впалая грудь. И в душе, как был, оставался вечный, леденящий страх.
Из спальни одностворчатая дверка красного дерева вела в ванную. Спальня князя была когда-то спальней его матери, и Вельский, открывая дверь, всегда представлял (мимолетно - он не любил воспоминаний) , как он, маленьким мальчиком, приходя по утрам к матери, тянулся и не мог достать до дверной ручки - золоченого кольца в зубах длиннорогого и тонкомордого барана. Вельский не любил воспоминаний, и в комнатах для него было все переделано, но вот дверь осталась и каждый раз напоминала о том же - о кольце, до которого не дотянуться, о плеске воды за дверью и запахе "Rоуаl Ноubigant", которым душилась мать... Кажется, он очень любил когда-то свою мать, но теперь в памяти о ней было все начисто стерто, кроме вот этого случайного, связанного с дверью воспоминания.
В уборной, светлой квадратной комнате, стены были уставлены раздвижными шкапами с платьем, обувью, галстуками, бельем - всего было очень много и все очень хорошее, шитое и сработанное самыми дорогими и изысканными лондонскими поставщиками. Раздвижные, белые, сияющие стеклом и лаком шкапы тоже были из Лондона, как и большой туалетный стол, и все вещи этой комнаты вплоть до похожего на скрипку никелированного ящика, где на пару подогре-вались четыре одинаковых, плоских, с редким жестким волосом щетки, необходимые для пригла-живания пробора. На туалетном столе были приготовлены бритвы, слабо бурлила на притушенной спиртовке вода, и стояло несколько срезанных роз на очень длинных стеблях (зная пристрастие князя, у Эйлерса отбирали для него самые длинные). Розы были и около ванны, на низком табуре-те, рядом с переносным телефонным аппаратом, пачкой газет и коробкой папирос.