Когда, пламенный сам, объятый струящимся пламенем плаща, он вылетал на сцену, зал неистово рукоплескал! Чему? Страсти. Он играл страсть.
В те годы, приобщая народ к искусству, в театр нередко привозили деревенских зрителей. Один пастух, говорят, не менее горячий, чем наш Отелло, увидев сцену удушения Дездемоны, возможно даже приняв ее за попытку насилия, вырвал нож и прыгнул на сцену. Несчастье едва удалось отвратить.
Обком партии после такого случая из самых гуманных соображений запретил эту сцену, но труппа в летний сезон, играя в деревнях и диссидентствуя, своей волей восстанавливала ее. Правда, председатели колхозов, обычно сидевшие в первом ряду, с приближением трагической концовки вставали с места и зорко оглядывали зал, с тем чтобы вовремя осадить слишком впечатлительного зрителя, путающего искусство с жизнью.
При этом некоторые из них, в полном согласии с собственным мирным темпераментом, делали успокаивающие дирижерские движения рукой, как бы говоря: пиано, пиано.
На чаще, в согласии с более распространенным председательским темпераментом, они показывали залу кулак, и зал понимал, что надо успокоиться. Благодаря такой бдительности вспышки безумного сочувствия бедной Дездемоне гасились загодя и труппа продолжала диссидентствовать в деревнях.
После смерти Сталина и ареста Берия временно обессилевший обком вынужден был согласиться на эту сцену и во время игры в городе, правда приказав усилить бдительность пожарников в театре.
Вот таким актером он был когда-то Тимур Асланович. А теперь старость. Долгие прогулки по берегу. Кофе. Редкие кутежи. Мирно гудит за столом потухший вулкан. Но в кратер загляды-вать не советую — может дымнуть.
Михаил Аркадьевич высокий, прямой старик. Небольшая, нахохленная голова на длинной шее. Закатанные рукава светлой рубашки обнажают сильные руки рабочего, хотя он-то как раз и потомственный аристократ.
Лет десять тому назад мы с ним рыбачили в море. Он оглашал просторы залива могучей, разбойничьей песней «Атаман Кудеяр». Не скажу, что дельфины окружали нашу лодку, чтобы послушать его, но на берегу кое-кто останавливался и смотрел в море.
В тот день он меня перерыбачил в море и перепил на берегу. Правда, я его переел (свежая барабулька, где ты?), но это слабое утешение. Когда разговор коснулся литературы, он вдруг сказал, что, сидя на Лубянке, прочел роман Арагона «Коммунисты» и он ему понравился. Мы не будем здесь разбирать роман Арагона, но согласитесь, что это поразительно: сидя в коммунисти-ческой тюрьме, наслаждаться романом «Коммунисты».
— Я знал их во время французского Сопротивления, — сказал он, отвечая на мое недоуме-ние, — они были именно такими.
Ему сейчас под сто, но пока еще — тьфу! тьфу! не сглазить! — он человек сказочного здоровья. В судьбе оставшихся в живых российских аристократов есть что-то общее с судьбой американских негров. И те и другие прошли невероятный отбор на выживание, и в результате уцелели самые сильные.
Но трюмы кораблей, перевозивших заключенных в Магадан, были пострашнее трюмов шхун, доставлявших негров в Америку. А трескучий пламень морозов сибирских приисков сжигал вернее, чем солнце плантаций американского юга. И хотя у нас выжили действительно самые сильные, но их слишком мало осталось. И горько знать, что российское дворянство, за полстолетия вынесшее свой народ на гребень мировой культуры, уже никогда не будет в силах создать ни Пушкина, ни Льва Толстого.
У Михаила Аркадьевича прозвище Белобандит. Так следователь назвал его когда-то. Отец его состоял в свите принца Александра Петровича Ольденбургского. Жили они под Гагрой в своем имении.
Во время гражданской войны недоучившийся студент Московской консерватории ушел с Колчаком и испытал долгую одиссею эмиграции. После войны, опьяненный славой отечествен-ного оружия, запросился на родину, был выпущен, но потом, как и другие подобные ему энтузиасты, был арестован и попал в Магадан.
После Двадцатого съезда, уже из ссылки, вернулся в Абхазию. Сейчас живет в маленьком городке недалеко от Мухуса. До последнего времени, во всяком случае, работал автомехаником и хорошо зарабатывал. Настолько хорошо, что купил лошадь и чудом уцелевший фаэтон. Катает детей и сам наслаждается детскими воспоминаниями.
В начале века, мчась на первом автомобиле черноморского побережья, он привлекал всеобщее внимание. И теперь в конце века, на всеобщее удивление, катаясь на последнем, всеми забытом фаэтоне, он опять оказался первым!
Здесь еще знаменитый местный футболист конца тридцатых и начала сороковых годов. Что можно сказать о жизни, когда вдруг видишь любимого форварда своего детства усохшим старичком, попивающим кофе или перебирающим четки? Ничего не надо говорить. Тем более сейчас он пьет отнюдь не кофе. Еще об одном старике пару слов. Он всю жизнь был директором — типографии, музыкальной школы, табачной фабрики, сельхозвыставки, книжного магазина. Вечный директор. Нас много раз знакомили, но я никогда не мог запомнить его имени, я даже как бы забывал его имя, прежде чем он его произносил. Поэтому назовем его Мерцающий Партработник.
Но самое забавное, что я его знал с детства, и тогда он мне казался другим человеком. На моих глазах прошел роман его жизни. Такое внимание возможно только в детстве и только в маленьких городах, где ты всё видишь, а тебя не видят, потому что ты маленький, тебя не принимают всерьез.
Он проходил по нашей улице со своей юной женой. Видимо, они жили где-то поблизости. И я часто наблюдал такую сцену. Вот они уже идут по нашему кварталу. Видимо, о чем-то спорят.
И вдруг она вырывается вперед! Стук-стук-стук каблучками и проносится мимо меня, и я вижу лицо ее в красных пятнах ненависти и злобы. А он в это время, не ускоряя шаги, продолжа-ет идти, сохраняя мужественную сдержанность. Но я вижу, вижу сухонькое лицо, искаженное болью, и мне его безумно жалко. Куда они идут? Если в гости, не может ведь она прийти отдельно, а он отдельно? А если в кино? У кого билеты? Или они, начав спорить и зная, чем это кончится, сразу же разделяют свои билеты? Или они еще дома это делают, зная, что обязательно начнут спорить в дороге?
Я дивлюсь неутомимости ее злобы и как-то чувствую, что этот мотор внутри нее, а он — только повод. Я уже знаю, что она стерва, но еще не знаю, что это так называется.
А потом вдруг она куда-то исчезает и он проходит по улице один. А потом вдруг с ним появляется другая женщина и они дружно идут по улице и она никогда, никуда не выбегает. Самое смешное, что она внешне была похожа на предыдущую. И я тогда думал, что он их сначала спутал, а потом добрался до этой.
И до того мирно они всегда рядом проходили по нашей улице, что вскоре вместе с ними затопал малыш. А потом еще один ребенок, а потом третий.
Но после третьего ребенка он стал хозяйски вышагивать чуть впереди, а она с детьми чуть сзади. Иногда он самого меньшего держал на руках, но всё равно победно вышагивал чуть впереди. Иногда он самого старшего вел за руку, но всё равно чуть впереди, но при этом, конечно, никак не пытаясь оторваться от них, выбежать.
Потом они куда-то исчезли, видимо получили более удобную квартиру. А потом уже через многие годы я его встречал в качестве многообразных директоров, но, как бы давно познав его подлинную жизнь, о чем он, конечно, не подозревал, никак не мог вызвать в себе интерес к его мнимой жизни в качестве шахматной фигуры, которую таинственная рука время от времени переставляла на доске, никогда не спрашивая ее согласия, но и никогда не жертвуя ею, создавала всё новые и новые никому не ведомые комбинации. И, видимо в память о той подлинной жизни этого человека, я никак не мог запомнить его директорское имя в этой жизни.
…Когда я обратил внимание на стариков, все они были на хорошем взводе.
— Света из Одессы, говоришь? — вскрикнул глуховатый старик, сидевший спиной ко мне и помогавший ладонью правому уху.
— Свежая газета, говорю, Глухарь! — загудел Асланыч. — Твоя Света из Одессы уже пятьдесят лет назад туту в Одессу! А ты всё про нее!