И хотя почти всё из того, что она ему говорила, он воспринимал как вздор, вздор этот ему нравился, потому что нравилось ее живое, неожиданно загорающееся лицо, доверчиво поверну-тое к нему. Ему нравилось, когда она вдруг посреди своей горячей болтовни замечала, что он не столько слушает ее, сколько любуется ею, и она тогда одновременно сердилась на него за то, что он ее не слушает, и радовалась, что она ему настолько нравится, что это мешает ему слушать ее. Иногда она при этом своей быстрой ладонью прикрывала его глаза и как бы отталкивала их, именно глаза, а не голову, хотя приходилось отталкивать голову. Жест этот означал: да перестань же ты глазеть на меня!
Этот простонародный или детский, он не знал, как его назвать, жест всегда забавлял его, в нем было столько непосредственности и скрытой от самой себя потребности в ласке, в прикос-новении.
Однажды Заур увидел ее вечером у входа в кинотеатр с каким-то чернявым парнем и неожи-данно почувствовал укол ревности. На следующий день они встретились, и он, стараясь сохра-нить шутливый тон, сказал ей об этом. Она вспыхнула и, небрежно махнув рукой, ответила:.
— Это так, для кино…
Он всё еще сопровождал ее, когда она ходила по домам избирателей. Как-то, хлопнув калиткой, она вышла на тротуар и стала корчиться от еле сдерживаемого смеха, одновременно знаками показывая, что надо отойти подальше и только тогда она сможет рассказать, в чем дело.
В этом пригородном доме жила пожилая вдова, которой Вика так понравилась, что она захотела женить на ней своего сына — инженера с приборостроительного завода.
Она угощала ее чаем, показывала комнаты, а сын ее, по словам Вики такой большой-большой симпапончик, стоял рядом и слушал ее. А женщина эта показывала Вике новую мебель, новые кровати и комнаты, где они будут жить. А сын всё слушал, и видно было, что эта сильная женщина держит своего единственного сына в руках и делает с ним всё, что захочет. Сегодня, когда, провожая ее, они вышли на крыльцо, мамаша жениха, оглядывая сад, вздохнула:
«Сорок пять корней мандаринов…»
«Не считая две хурмы», — неожиданно добавил сын, до этого долго молчавший.
По словам Вики, услышав его дополнение, она от внутреннего смеха чуть не свалилась с крыльца. Мать, видно, что-то почувствовала и, стрельнув глазами в сына, пробормотала:
«Сам ты хурма…»
— Вот как раскололся мой жених, — сказала Вика, смеясь и глядя на Заура быстрым, горячим взглядом, словно спрашивая, правильно ли она делает, что смеется над ним. Конечно, правильно — улыбался ей в ответ Заур.
На следующий день на работе его послали в четырехдневную командировку. Он пытался протестовать, ссылаясь на необходимость своего присутствия на избирательном участке, но тут ему заведующий отделом строго сказал, что зарплату он получает все-таки не на избирательном участке, а на работе.
Три дня, проведенные в райцентре, Заур страшно скучал, он даже не подозревал, что спосо-бен так скучать по девушке. Ему было двадцать шесть лет, уже два года он никем серьезно не увлекался и думал, что это кончилось, и не жалел об этом. Вернее, он себя уверял, что не жалеет об этом.
Приехав в город на день раньше и едва вымывшись и переодевшись, он прилетел на свой избирательный участок в том окрыленном состоянии, в каком, вероятно, сознательный гражданин приходит туда в день выборов. Правда, несмотря на окрыленность, в автобусе он сидел прикрывшись газетой, боясь случайной встречи с кем-нибудь из сотрудников по работе.
Когда он вошел в учительскую, она сидела за столом и сверяла фамилии избирателей, уже отпечатанные на длинном свитке, со своим списком из общей ученической тетради.
Еще до того, как она подняла голову, Заур обратил внимание на бесконечно грустное выражение ее лица, с которым она вглядывалась в свой список, словно это был не список избирателей, а перечень погибших друзей.
Подняв глаза и увидев его, она вздрогнула и едва заметно кивнула ему, а он смутился и подумал, что, наверное, что-то случилось такое, отчего она теперь стыдится нашего знакомства.
Настроение у него упало, но он сумел взять себя в руки, разделся и поздоровался со всеми, кто находился в помещении. В углу учительской, склонившись над полотном, известный художник Андрей Таркилов рисовал плакат. Двое агитаторов тоже сверяли списки. Зауру, собственно, нечего было делать. Он подошел к художнику и, стоя за его спиной, смотрел, как тот, не выпуская изо рта сигареты, размашисто малюет.
Через несколько минут он снова подошел к ней и постоял за ее спиной, как стоял за спиной художника. Она, как и художник, не обернулась в его сторону, и он в конце концов стал злиться.
И вдруг он заметил, что, как она ни переводит взгляд с тетрадки на свиток, палец ее как стоял против одной фамилии, так и стоит. Значит, она помнит о том, что я здесь, решил он.
— Что-нибудь случилось? — спросил он вполголоса и наклонился над ней.
Она тихо покачала головой в том смысле, что ничего не случилось, и еще ниже склонилась над своим списком. Несколько успокоенный этим грустным, но не холодным жестом, а также запахом ее волос и видом ее нежного затылка, он спросил:
— Всех проверила?
Вопрос его означал: надо выйти отсюда и поговорить, выяснить, в чем дело.
— Два дома осталось, — сказала она, вздохнув. Он понял, что она согласна выйти, и, чтобы не стоять над душой и не вызывать подозрения относительно своего увлечения этой девушкой (на самом деле об этом все знали), он снова отошел к художнику.
На большом полотне был изображен человек, радостно опускающий свой бюллетень в избирательную урну. Вдруг Зауру показалось, что радостно улыбающийся мужчина чуть-чуть похож на кого-то знакомого. Господи, да это ж наш кандидат, подумал Заур, что ж он, сам за себя голосует?
Тут он услышал скрип стула, на котором она сидела. Она встала и отнесла свиток в кабинет директора, где обычно сидел председатель избирательной комиссии или его заместитель. Потом она вышла из кабинета, подошла к столу, взяла свою тетрадь, положила ее в сумку, подошла к вешалке, надела пальто, перекинула сумку через плечо и деловито вышла.
Никто не обратил на нее внимания, и Заур продолжал смотреть, как голосует за себя сам кандидат в депутаты, хотя уже ничего не замечал, а художник всё так же, стоя на коленях, малевал свой плакат и так же, как у всех работающих художников, в лице его проступало что-то испанское.
Минуты через две, показавшиеся ему вечностью, Заур взял с вешалки свой плащ и вышел на улицу. В темноте он едва различил ее светлое пальто, и то только потому, что знал, в какую сторону она должна была идти.
Было около восьми часов вечера. Мокрый мартовский ветер дул со стороны моря. Только что распустившиеся листья молодых платанов, росших вдоль тротуара, издавали в темноте то шелковистый, то внезапно срывающийся, неумелый, шлепающий шелест. Сквозь облачные разрывы в небе мелькали весенние, остроглазые звезды.
Она свернула за угол, и тут он ее догнал. Они остановились. Опустив голову, она молчала. Они стояли возле садового участка какого-то пригородника. Ровным строем вдоль штакетника тянулись молодые лавровые деревья с коротко остриженными кронками, издававшими при каждом порыве ветра сухой шелест своих вечнозеленых листьев. И этот сухой, как бы видавший виды, как бы знающий себе цену шелест внезапно при сильном порыве ветра перебивался шлепаньем листьев молодого платана. И каждый сильный порыв ветра, прошумев в деревьях, каким-то отзвуком, каким-то слабым воспоминанием шевелил полы ее легкого пальтишка. В темноте бледно выделялось ее опущенное лицо и чернели глазные впадины.
— Что случилось? — спросил Заур.
Она молчала. Голова ее была опущена. Потом она медленно подняла голову и одновременно, словно для большей устойчивости взявшись одной рукой за планку штакетника, тихо сказала:
— Я стала пессимисткой…
Заур опешил. До него сразу дошло, что эти наивные слова — признание в любви. Через многие годы он пронесет сквозь жизнь этот мокрый весенний вечер, эти порывы морского ветра совсем поблизости, за три дома, подхватывавшие запах цветущих глициний и осторожно отвевающие полы ее легкого, расстегнутого пальто, под которым в складках сиреневого платья то обозначались, то исчезали линии тела. Это прерывистое, лопоухое лопотанье молодых платанов, эти сумерки опущенных ресниц, эту робкую неустойчивость всей ее фигуры, невольно призывавшую придать ей устойчивость, а только объятья и могли придать ей устойчивость, и эту долгую, гибкую, покачивающуюся устойчивость объятья, и эту руку ее, с ивовой свисающей покорностью, наконец обвившую его шею.