Сарья отказалась подтвердить лживые обвинения мужа. Случайно выжили соседи по камере, куда ее вбрасывали после пыток. Сына ее били на глазах у матери, и мать били на глазах у сына. Под пытками она сошла с ума и умерла в тюремной больнице. Не обученная диалектике, она твердо знала, что предавать мужа может только нелюдь, и предпочла смерть. Ее единственного сына Роуфа, с законопослушной терпеливостью дождавшись совершеннолетия, тоже расстреляли.
В те далекие времена маленький Заур ничего этого не знал, но чуял тридцать седьмой год, вслушиваясь в городские шепотки взрослых. Он понимал, что в стране происходит что-то страшное. Из разговоров, которые он слышал дома, выходило, что это страшное происходит по воле Сталина, которого в Чегеме, куда Заур ездил каждое лето, ненавидели и не скрывали этой ненависти.
Как-то из Чегема приехал дядя Махаз и весь вечер уговаривал отца Заура уехать в горы и переждать там гнилое время. Отец отшучивался, говорил, что он не ел чеснока, чтобы прятаться от людей. Заур с трудом догадался, что чеснок — иносказание.
Через несколько дней после приезда дяди Махаза однажды рано утром Заур проснулся от какой-то неприятной горечи. Он ее почувствовал еще во сне. Заур спал в одной комнате с родителями и теперь услышал, что отец и мать раздраженно переругиваются.
Заур многого не понимал из того, что они говорили, но он понял, что мама хочет, чтобы отец уехал в горы и там спрятался, а отец считает это глупостью и советует не соваться в мужские дела.
Голос мамы был жестким и упрямым, и она обвиняла отца в трусости за то, что он не хочет уезжать. Заура поразила грубость и несправедливость такого обвинения. Ведь всё наоборот! Ведь прячутся как раз те, кто трусит! Как же мама этого не понимает!
После того утра он еще много раз просыпался от их голосов, и они всё спорили об одном и том же, всё больше и больше ожесточались. И ничего в жизни Заура не было горестней этих пробуждений. И он, лежа в постели, сжимался и сжимался в комочек, словно слышал их голоса всем телом и, сжавшись, пытался уменьшить свою уязвимость, словно вспоминая внутриутроб-ную позу, пытался уйти из этого мира в тот темный и теплый мир материнского чрева, куда не долетали голоса, раздирающие душу.
И вдруг однажды он проснулся и услышал голоса родителей, тихо переговаривающихся о чем-то постороннем. В их голосах была какая-то умиротворенная усталость, ласковая дружест-венность. Они вспоминали какие-то случаи из своей жизни, как бы всё дальше и дальше уходя в глубь годов и тем самым всё ближе и ближе подходя друг к другу. И никогда за всё детство Зауру не было так хорошо, как в то утро, когда он слушал долгое журчанье родительских голосов, и, словно подставляя теперь всё тело под эту теплую журчащую струю, он с хрустом потянулся и, раскинувшись, сладко расслабился.
Через три дня отец не вернулся с работы, и Заур узнал, что его взяли. Взяли. Это ненавист-ное слово он слышал уже около года. Казалось, человек превратился в какую-то безвольную деревяшку и потому его взяли. Заур всегда помнил своего отца веселым, большим, шумным и никак не мог представить его как бы превратившимся в вещь, которую взяли. Слово казалось Зауру страшнее самой тюрьмы и Сибири.
Мать пыталась хлопотать, но из этого ничего не вышло. От отца пришло два письма из Магадана, а потом переписка навсегда заглохла. Дома считали, что отца перевели в лагерь, откуда нельзя писать.
За несколько месяцев до ареста отец взял отпуск и поехал с Зауром в Чегем. Они жили у дедушки, но почти каждый день гостили то у тети Маши, то у дяди Сандро, то у охотника Исы. Позже, вспоминая эту поездку, Зауру казалось, что отец, предчувствуя долгую разлуку, прощается с родными.
Однажды, лунной ночью, сидя вместе с крестьянами во дворе дедушкиного дома, отец слушал рассказ одного из них, как тот искал клад в развалинах старой крепости. Заур уже не раз слышал такие байки про зарытые клады, которые почему-то в самое последнее мгновенье, когда удавалось подойти к ним, оказывались уже разграбленными.
И сейчас Заур с удивлением наблюдал за внимательным и серьезным выражением отцовско-го лица и никак не мог понять, почему отец, обычно такой насмешливый, так вдумчиво слушает этого балагура, словно не знает, чем это всё кончится. Маленький Заур тоже с удовольствием слушал крестьянина, но он знал, чем всё это кончится. А взрослый, умный, любимый отец, казалось, не знал. Когда рассказчик после многих мытарств выбрался к месту клада, он обнару-жил разрытую яму и черепки разбитого горшка, где лежало золото. Опять не повезло!
— Земля еще была совсем свежая, — вскрикнул он в конце рассказа. — На денек опоздал, на денек!
Но почему же после всего, что случилось, Заур чаще всего вспоминал ту ночь, голову отца с редеющими волосами, чуть голубеющую в лунном свете, доброжелательно наклоненную к рассказчику, и родное лицо с выражением согласия, мира, какой-то странной, несвойственной отцу благостности. Заур тогда еще, совсем пацаном, чувствовал, что всё это что-то означает, но что именно — не понимал.
И только взрослому, уже после Двадцатого съезда, после точного знания, что отец погиб, ему показалось, что он угадал смысл тогдашнего выражения отцовского лица.
В том кровавом хаосе тридцать седьмого года отец упивался наивной гармонией этого рассказа, самим фантастическим упорством стремления человека к удаче, пониманием законнос-ти попыток измученного крестьянина выдумывать себе такой случайно, даже как бы по собстве-нной вине, упущенный шанс. Казалось, все реальные возможности нормального течения жизни были упущены и отец как бы сам примеривался к варианту сказки. О человек! Как давно это было!
…А в городе повсюду были выставлены портреты Сталина, о нем пели песни, говорили по радио. Противоречие между тем, что о нем говорили в деревне, и тем, что он видел в городе, угнетало душу маленького Заура.
Он слишком рано заподозрил окружающую жизнь в фальши и одновременно самого себя в уродстве, потому что не мог искренне принимать участие во всех этих пионерских кострах, декламациях стихов, военизированных играх, в какой-то вечной клятве верности этому человеку, которого дедушка так ненавидел.
Иногда Зауру казалось, что все знают о том, что Сталин плохой, и только от страха за свою шкуру притворяются, что любят его.
Но иногда он чувствовал, что его сверстники, поющие песни у пионерских костров, затеваю-щие военные игры, живущие в каком-то возбужденном праздничном ожидании мировой рево-люции, вполне искренни. Он это чувствовал по их глазам, улыбкам, по той простосердечности, с которой они слушали взрослых, когда те читали им книги о славных пионерах и немецких фашистах.
И тогда детское сердце Заура наполнялось горечью необыкновенной, ощущением своего уродства, ощущением того, что внутри у него что-то сделано не так. И он понимал, что это уродство надо скрывать не только потому, что оно опасно, но и потому, что оно вообще уродство и стыдно его показывать другим.
Каждое лето Заур проводил в горах в доме дедушки. За лето на свежем горном воздухе, на простой здоровой еде он набирался сил, и вместе с физической силой к нему приходило ощущение собственной полноценности, понимание того, что не у него внутри что-то не так, а у городских людей и их детей внутри что-то не так, и они ему навязывают свое уродство.
В первые же школьные дни после каникул он словно спешил утвердить свою полноценность, и это чаще всего приводило к дракам и борьбе со своими сверстниками. И он всегда сначала побеждал, но никогда не мог остановиться на одной победе и сразу же завязывал борьбу или драку с другим мальчиком, вкладывая в нее непонятную сверстникам ярость, и иногда побеждал нескольких подряд, но потом, смертельно усталый, кем-нибудь побеждался.
И тогда, бывало, он целый урок неподвижно лежал на парте, кусая пальцы от отчаянья и постепенно приходя в себя от страшного переутомления.
В пятнадцать лет Заур ненавидел Сталина самой яростной, самой романтической ненавис-тью, какой юноша может ненавидеть тирана. Он считал, что революция, ради которой пришлось стольким пожертвовать, все-таки была необходима и потому прекрасна, но тиран, захватив власть, всё исказил. Так он думал тогда.