Изменить стиль страницы

Только к вечеру наши странники возвращаются в деревню. Дети идут на ночлег в заброшенный сарай, где прежде ссыпался общественный хлеб, а Терентий, простившись с ними, направляется к кабаку. Прижавшись друг к другу, дети лежат на соломе и дремлют.

Мальчик не спит. Он смотрит в темноту, и ему кажется, что он видит всё, что видел днем: тучи, яркое солнце, птиц, рыбешек, долговязого Терентия. Изобилие впечатлений, утомление и голод берут свое. Он горит, как в огне, и ворочается с боку на бок. Ему хочется высказать кому-нибудь всё то, что теперь мерещится ему в потемках и волнует душу, но высказать некому. Фекла еще мала и не понять ей.

«Ужо завтра Терентию расскажу…» — думает мальчик.

Засыпают дети, думая о бесприютном сапожнике. А ночью приходит к ним Терентий, крестит их и кладет им под головы хлеба. И такую любовь не видит никто. Видит ее разве одна только луна, которая плывет по небу и ласково, сквозь дырявую стреху, заглядывает в заброшенный сарай.

В пансионе

В частном пансионе m-me Жевузем бьет двенадцать. Пансионерки, вялые и худосочные, взявшись под руки, чинно прогуливаются по коридору. Классные дамы, желтые и весноватые, с выражением крайнего беспокойства на лицах, не отрывают от них глаз и, несмотря на идеальную тишину, то и дело выкрикивают: «Медам! Силянс!»[45]

В учительской комнате, в этой таинственной святая святых, сидят сама Жевузем и учитель математики Дырявин. Учитель давно уже дал урок, и ему пора уходить, но он остался, чтобы попросить у начальницы прибавки. Зная скупость «старой шельмы», он поднимает вопрос о прибавке не прямо, а дипломатически.

— Гляжу я на ваше лицо, Бьянка Ивановна, и вспоминаю прошлое… — говорит он вздыхая. — Какие прежде, в наше время, красавицы были! Господи, что за красавицы! Пальчики обсосешь! А теперь? Перевелись красавицы! Настоящих женщин нынче нет, а всё какие-то, прости господи, трясогузки да кильки… Одна другой хуже…

— Нет, и теперь много красивых женщин! — картавит Жевузем.

— Где? Покажите мне: где? — горячится Дырявин. — Полноте, Бьянка Ивановна! По доброте своего сердца вы и белужью харю назовете красавицей, знаю я вас! Извините меня за эти кель-выражансы, но я искренно вам говорю. Нарочно вчера на концерте осматривал женщин: рожа на роже, кривуля на кривуле! Да взять вот хоть наш старший класс. Ведь всё это бутоны, невесты, самые, можно сказать, сливки — и что же? Восемнадцать их штук, и хоть бы одна хорошенькая!

— Вот и неправда! Кого ни спросите, всякий вам скажет, что в моем старшем классе много хорошеньких. Например, Кочкина, Иванова 2-я, Пальцева… А Пальцева просто картинка! Я женщина, да и то на нее заглядываюсь…

— Удивительно… — бормочет Дырявин. — Ничего в ней нет хорошего…

— Прекрасные черные глаза! — волнуется Жевузем. — Черные, как тушь! Вы поглядите на нее: это… это совершенство! В древности с нее писали бы богинь!

Дырявин отродясь не видал таких красавиц, как Пальцева, но жажда прибавки берет верх над справедливостью, и он продолжает доказывать «старой шельме», что в настоящее время красавиц нет…

— Только и отдыхаешь, когда взглянешь на лицо какой-нибудь пожилой дамы, — говорит он. — Правда, молодости и свежести не увидишь, но зато глаз отдохнет хоть на правильных чертах… Главное — правильность черт! А у вашей Пальцевой на лице не черты, а какая-то сметана… кислятина…

— Значит, вы не всматривались в нее… — говорит Жевузем. — Вы всмотритесь, да тогда и говорите…

— Ничего в ней нет хорошего, — угрюмо вздыхает Дырявин.

Жевузем вскакивает, идет к двери и кричит:

— Позвать ко мне Пальцеву! Вы всмотритесь в нее, — говорит она учителю, отходя от двери. — Вы обратите внимание на глаза и на нос… Лучшего носа во всей России не найти.

Через минуту в учительскую входит Пальцева, девочка лет семнадцати, смуглая, стройная, с большими черными глазами и с прекрасным греческим носом.

— Подойдите поближе… — обращается к ней Жевузем строгим голосом. — M-r Дырявин вот жалуется мне, что вы… что вы невнимательны за уроками математики. Вы вообще рассеянны и… и…

— И по алгебре плохо занимаетесь… — бормочет Дырявин, рассматривая лицо Пальцевой.

— Стыдно, Пальцева! — продолжает Жевузем. — Нехорошо! Неужели вы хотите, чтобы я наказывала вас наравне с маленькими? Вы уже взрослая, и вы должны другим пример подавать, а не то что вести себя так дурно… Но… подойдите поближе!

Жевузем говорит еще очень много «общих мест». Пальцева рассеянно слушает ее и, шевеля ноздрями, глядит через голову Дырявина в окно…

«Отдай всё — и мало, — думает математик, рассматривая ее. — Роскошь девочка! Ноздрями шевелит, пострел.. Чует, что в июне на волю вырвется… Дай только вырваться, забудет она и эту Жевузешку, и болвана Дырявина, и алгебру… Не алгебра ей нужна! Ей нужен простор, блеск… нужна жизнь…»

Дырявин вздыхает и продолжает думать:

«Ох, эти ноздри! И месяца не пройдет, как вся моя алгебра пойдет к чёрту… Дырявин обратится в скучное, серое воспоминание… Встречусь ей, так она только ноздрями пошевелит и здравствуй не скажет. Спасибо хоть за то, что коляской не раздавит…»

— Хорошие успехи могут быть только при внимании и прилежании, — продолжает Жевузем, — а вы невнимательны… Если еще будут продолжаться жалобы, то я принуждена буду наказать вас… Стыдно!

«Не слушай, ангел, эту сухую лимонную корку, — думает Дырявин. — Нисколько не стыдно… Ты гораздо лучше всех нас вместе взятых».

— Ступайте! — строго говорит Жевузем.

Пальцева делает реверанс и выходит.

— Ну что? Всмотрелись теперь? — спрашивает Жевузем.

Дырявин не слышит ее вопроса и всё еще думает.

— Ну? — повторяет начальница. — Плоха, по-вашему?

Дырявин тупо глядит на Жевузем, приходит в себя и, вспомнив о прибавке, оживляется.

— Хоть убейте, ничего хорошего не нахожу… — говорит он. — Вы вот уже в летах, а нос и глаза у вас гораздо лучше, чем у нее… Честное слово… Поглядитека на себя в зеркало!

В конце концов m-me Жевузем соглашается, и Дырявин получает прибавку.

На даче

«Я вас люблю. Вы моя жизнь, счастье — всё! Простите за признание, но страдать и молчать нет сил. Прошу не взаимности, а сожаления. Будьте сегодня в восемь часов вечера в старой беседке… Имя свое подписывать считаю лишним, но не пугайтесь анонима. Я молода, хороша собой… чего же вам еще?»

Прочитав это письмо, дачник Павел Иваныч Выходцев, человек семейный и положительный, пожал плечами и в недоумении почесал себе лоб.

«Что за чертовщина? — подумал он. — Женатый я человек, и вдруг такое странное… глупое письмо! Кто это написал?»

Павел Иванович повертел перед глазами письмо, еще раз прочел и плюнул.

«„Я вас люблю“… — передразнил он. — Мальчишку какого нашла! Так-таки возьму и побегу к тебе в беседку!.. Я, матушка моя, давно уж отвык от этих романсов да флер-д’амуров…[46] Гм! Должно быть, шальная какая-нибудь, непутевая… Ну, народ эти женщины! Какой надо быть, прости господи, вертихвосткой, чтобы написать такое письмо незнакомому, да еще женатому мужчине! Сущая деморализация!»

За все восемь лет своей женатой жизни Павел Иваныч отвык от тонких чувств и не получал никаких писем, кроме поздравительных, а потому, как он ни старался хорохориться перед самим собою, вышеприведенное письмо сильно озадачило его и взволновало.

Через час после получения его он лежал на диване и думал:

«Конечно, я не мальчишка и не побегу на это дурацкое рандеву, но все-таки интересно было бы знать: кто это написал? Гм… Почерк, несомненно, женский… Письмо написано искренне, с душой, а потому едва ли это шутка… Вероятно, какая-нибудь психопатка или вдова… Вдовы вообще легкомысленны и эксцентричны. Гм… Кто бы это мог быть?»

Решить этот вопрос было тем более трудно, что во всем дачном поселке у Павла Ивановича не было ни одной знакомой женщины, кроме жены.

вернуться

45

«Сударыни! Тише!» (франц. «Mesdames! Silence!»).

вернуться

46

…флер-д’амуров — цветов любви (франц. fleurs d’amour).