А у меня в душе труба поет серебряным голосом.

Я уже решил бесповоротно. И говорю ребятам этим:

"Ежели вам, шмакодявки несчастные, своих голосов не хватает, так я вам, так и быть, одолжу разума.

Коммуну-то кто открыл? Чекисты? Значит, дело поставлено всерьез, без всякого обмана. Но, с другой стороны, от чекистов потачки ждать не приходится.

Значит "малины" в Болшеве не будет. Это одно. А другое вот: "паханы" наверняка будут грозить, а может, и сейчас грозят толковищем тем, кто в Болшево собирается. Толковшце, конечно, можно сделать одномудвум. Нож в спину - и привет... А сотне? Или тысяче? Не выйдет, так? Стало быть, тем, кто всерьез хочет завязать, - прямая дорога в коммуну. Но только всерьез, потому что с чекистами шутки плохи, сами знаете... Одним словом, вы меня уговорили. Так хорошо уговорили, что ежели сами попятитесь, то я один уйду в Болшево..."

Дружки обрадовались, потому что я в то время среди блатных ходил в большом авторитете. И немного погодя отправились мы в коммуну. Было это в двадцать восьмом году, помнится, в мае месяце. Ну, поначалу, как водится, пришлось ответить на всякие вопросы: где и когда родился, есть ли родственники, где, когда и за что сидел. Но особого интереса к нашему блатному прошлому не было и подробностей не требовали. Больше интересовались другим: учился ли где-нибудь, работал ли, а самое главное кем хочешь стать.

Меня в коммуне больше всего поразило спокойствие всех - и воспитателей, и коммунаров. Это была совершенно другая, непохожая на привычную нам жизнь. Ведь вор на воле никогда спокоен не бывает: на дело ли идет, на малине ли гуляет - всегда ждет, что вот-вот возьмут. Всегда в напряжении, всегда озирается, как травленый волк. В тюрьме, понятно, успокаивается, да цена такому покою известна: тюрьма она и есть тюрьма...

А в коммуне никто - за исключением новичков - не вздрагивал, услышав шаги за спиной. И это было ново, непривычно, даже странно. Но именно спокойствие играло важную роль в приобщении вчерашних уголовников к иной жизни, сразу же вселяло в них уверенность в завтрашнем дне, в прочности своего положения.

Я начал работать в коммуне на фабрике спортивного инвентаря. Она выпускала лыжи, крепления, хоккейные клюшки, делала гимнастические снаряды. Сначала был подсобником, а потом наладчиком токарных и фрезерных станков. Работал как будто неплохо, товарищи хвалили, воспитатели тоже. А я мечтал о музыке, об оркестре. Поначалу помалкивал, а потом стал осаждать просьбами и воспитателя Василия Андреевича Назарова, и самого Погребинского. Они посмеивались да отшучивались, но я видел: знают чтото, а не говорят. И наконец настал великий для меня день. Я был в цеху и не видел, как привезли музыкальные инструменты. Вечером Назаров повел меня в кладовую, отомкнул дверь. Я глянул и замер. Ноги у меня подкосились. Маленькая лампа под потолком давала свет тусклый и слабый, но мне показалось, что солнце играет на серебре труб, кларнетов, тромбонов.

В кладовой лежали инструменты для полного духового оркестра, все там было - и большой барабан, и крошечная флейта-пикколо... Этот оркестр подарили коммуне московские чекисты.

На другой день в Болшеве поселился старичок-капельмейстер, и мы начали учиться музыке. А меня выбрали старостой оркестра. И стало быть, я отвечал за исправность и сохранность инструментов. Через три недели случилась беда. Из кладовой исчезли две трубы и два кларнета. С ключами я не расставался, замок был на месте. Значит, кражу совершил не новичок, тому бы не удалось открыть кладовую, не оставив решительно никаких следов. Что делать? Искать, конечно... И отправились мы с другом в Москву. Куда? Ясное дело - на Сухаревку. Там в то время еще был толкучий рынок. Продавали и покупали всякую всячину, именно на Сухаревке можно было быстро сбыть краденое. Ну, нашлись, конечно, знакомые.

Спрашиваем: не продавал ли кто трубы да кларнеты?

Как же, отвечают, ходил здесь один. И называют - по кличке. Точно, известный домушник. Такому любой замок открыть - пустое дело. Но в коммуне он жил уже больше года и был на хорошем счету. И вот не выдержал, сорвался...

Поколесили мы по Москве, но все же нашли соколика. Он хоть и сильно нетрезв был, но сразу понял, что к чему, отпираться не стал, деньги отдал и покупателей назвал. Ну, а дальше - простое дело. Выручили свои трубы да кларнеты и вернулись в Болшево.

Еще в дороге стали судить-рядить, что делать с похитителем музыкальных инструментов. Выдать - плохо ему будет. И не столько от чекистов достанется, сколько от коммунаров. Могут и на тот свет отправить.

К тому же - что греха таить! - бродила еще в нас прежняя закваска: своего не выдавать... Но вскоре мы опомнились. Какой же он свой? Чужой, да еще дважды чужой: товарищей обокрал и недоверие посеял не к себе одному, а ко всем коммунарам. Порешили сначала с друзьями посоветоваться, а потом уж сообщить Назарову или Кузнецову. И принять их решение.

Друзья с нами согласились. Пошли к Назарову. А он и слушать не стал. "Коммуна, - говорит, - ваша? Ваша! Вот вы и решайте. Как решите - так и будет..."

Опять мы струхнули. Думали, что парень тот, который инструменты утащил, скрываться станет. А коммунары, по старой памяти, толковище ему сделают. Но ничего подобного не случилось. Чекисты крепко поработали, и коммунары иными стали, начисто порвали с блатным прошлым. Да и преступник на другой же день объявился, сам пришел.

Суд был. Не настоящий, конечно. Общее собрание Болшевской коммуны. Но и прокуроры нашлись, и защитники. Одни предлагали парня нк много ни мало расстрелять. Как предателя, показавшего свое насквозь гнилое нутро. Другие считали, что надо его простить, потому как сам пришел и, значит, осознал свой проступок. А парень стоял ни жив, ни мертв.

Страшное это дело - суд товарищей, где каждый откровенно высказывается, не оглядываясь на законы.

Такое услышал человек о себе, что наверняка любые суды и приговоры ему бы детским лепетом показались. Ну, понемногу страсти улеглись, и собрание решило: в тюрьму. Как обманувшего доверие и совершившего кражу. А из коммуны исключить. Так верите ли: слова о тюрьме выслушал спокойно, а как прозвучало это "исключить" - заплакал. Взрослый человек, жизнью битый, а не выдержал. Ну, увидели та кое и добавили к решению слова: снова принять в коммуну, если придет с хорошей характеристикой и обещает впредь ничего чужого не брать. Спросили его: согласен ли с таким решением? "Согласен, говорит, - спасибо, братцы..." Фамилию его я не называю, потому что через год с небольшим он вернулся в коммуну и впоследствии стал очень хорошим, уважаемым человеком...

Жизнь в коммуне день ото дня становилась все интереснее. Складывались настоящие рабочие традиции, люди гордились своим трудом. Самыми первыми были у нас умельцы, мастера своего дела. А какие люди приезжали в Болшево! Прославленные чекисты были у нас частыми гостями, да и не только они. Нас посещали Ворошилов и Буденный, а Горький имел звание почетного коммунара, жил у нас по неделе и больше.

Я продолжал работать на фабрике, играл в оркестре. Освоил нотную грамоту, мог прочитать с листа любую мелодию. Играл почти на всех духовых инструментах, но больше всего любил тромбон. Почему - и сам не знаю. Возможностей у него ничуть не больше, чем у трубы, кларнета или фагота, разве что диапазон звучания шире. Нравился мне этот инструмент, да и только...

В 1936 году пришлось и мне расстаться с коммуной. Направили меня на юг, в Белореченскую. Это недалеко от Туапсе. И как вы думаете, что я там делал?

Нипочем не догадаетесь. Участвовал в организации детской колонии для беспризорников. Вот как повернулась жизнь!

Работали мы в основном на железнодорожных станциях. Подходит поезд - мы к вагонным ящикам.

И извлекаем оттуда непредусмотренный груз, беспризорных ребят. Или из порожних товарных вагонов.

Или с тормозных площадок. Знали все их приемы и уловки - сами такими же были. И верное слово для обездоленных жизнью пацанов умели найти. Помогали собственный опыт и чекистская школа, пройденная в коммуне. Собирали группу и везли в колонию.