А что до работяги Донскова, то, отмучившись, а потом отдышавшись, он ведь снова в аренду полез в 1992 году. И слезно просил лишь об одном: "Дайте нам возможность работать! Мы хотим именно заработать, а не урвать куш! Дайте поработать!" Крестьянской наивности, вере, долготерпенью не устаешь удивляться. Нет! К Донскову я нынче не поеду. Чего без толку себе и ему душу травить. Поеду я лучше в Дурновский, к Мазиным. К Галине Федоровне, к Владимиру Яковлевичу. Там всегда мне рады.

Владимира Яковлевича Мазина я застал уже за двором, в седле мотоцикла.

- Ключ на всегдашнем месте, - на ходу сказал он мне. - Харчи в холодильнике. Галина в городе, будет к вечеру. Я к обеду надбегу.

Ключ от дома у Мазиных уже не первый год "на всегдашнем месте", чтобы и жданные, и нежданные гости у порога не торчали. А знакомых у них немало. Владимир Яковлевич - хороший, опытный агроном, с недавних пор районный депутат, хуторской атаман. Бороду он носил несколько лет, нынче побрился. Галина Федоровна директорствует в известной на всю область дурновской восьмилетней школе.

Вошел я в дом, помыслил и решил, не упуская доброй погоды, ехать в Вихляевку да Клейменовку транспортом, сердцу милым, - велосипедным. Нашел в доме двухколесного конька, подкачал ему шины, примкнул дом и подался.

Станица Дурновская (это по-старинному, нынче уж - хутор) тянется вдоль Бузулука по берегу высокому. За речкой, за быстрой ее водой, на многие километры раскинулся край зеленый, займищный. Там просторные луга Ярыженский, Дурновский, Вихляевский, Мартыновский; там озера, из них самое большое - Ильмень, а малых не счесть; там речки текут Паника и Лесная Паника; там Мартыновский лес и Летник - дубы да березы; там Большие да Малые Городбища, Татарские валы, Проран; там милые сердцу хутора, хлебные поля, полевые дороги, по которым хожено-перехожено в золотую летнюю пору, зимой, в весенние разливы, когда Бузулук играет, ярится, а потом заливает свои луга: ни пройти, ни проехать.

Нынче июль, позднее, холодное лето. Но третий день стоит словно у доброго Бога вымоленный: солнечный, с высокими белыми облаками, с теплым ветром - для сена лучше не надо. Дорога моя - по займищу, перелесками и лугами, где трава нынче, словно в сказке, многоцветным пахучим ковром: белая кашка качается, словно малые облачка под ветром плывут, желтый донник, пахучая медуница, золотистый звездчатый зверобой, стройный аржанец, легкая овсяница, мышиный горошек в розовом да белом цвету - море трав колышется незнамых и знамых. Сладкий цветочный дух плывет над землей и томится под солнцем. Чуешь мед его на губах, и невольно тянет шагнуть от дороги и пойти ли, поплыть, купаясь в душистом мареве, словно иная тварь: золотая пчела ли, тяжелый шмель, что с гудом переходит с цветка на цветок, голубая хрупкая стрекоза, невесомая бабочка, радужное - разноцветье пестрит в глазах, неумолчный звон стоит над лугами.

В тенистой дубраве продышишься - и снова в луга. Легкая волна ветра донесет горячий хмельной дух подсыхающих трав, скошенные, они томятся под солнцем, источая последнюю цветковую сладость и горький сок.

Но мало скошенного. Облака, томится жара, видно, дождь недалеко.

Снова прохлада, живительный дух сосняка. Песчаная дорога течет к Вихляевке, тихому селенью, забытому людьми и Богом. На окраине ее полуразваленные колхозные фермы, давно уж без скотьего мыка. Над хутором сомкнулись тишина и зелень. Ни людей, ни детского крика. Тонут крыши старых домов в одичавших садах. На базах, во дворах конопля да крапива тянет к небу острые пики, словно орда татарская на долгом постое. Не селенье - зеленое кладбище. По улице, по разбитым колеям с зеленой водой, с трудом пробираюсь. И вот он наконец, асфальт, - вековечная мечта вихляевская, черный, новенький, еще не обкатанный и пахучий. Сколько лет о нем говорено-переговорено, писано-переписано... Вот и пришел наконец, опоздав на десять ли, на двадцать лет. Теперь эта дорога на кладбище, к старым людям, да еще к райцентровским дачникам, которые, здешние дома за бесценок скупив, хорошо если посадят картошку, а то и просто наезжают в месяц раз к целительной хуторской тишине.

Старая женщина, бабушка, сидит у двора.

- С новой дорогой вас, - поздравляю я. - С асфальтом.

- Пропади он пропадом, - ругается она. - Машины всю ночь гудят, голову поразбили. Едут всякие ащаулы, замков не наставишься. Тянут все...

Еще в прошлом году, когда дорога лишь подбиралась к хутору, жаловался старый учитель Павел Михайлович Соснин: "Тянут. Два насоса один за другим из колодца вытащили. Чем теперь огород поливать?"

Старая женщина, старый учитель... Старая память.

Вроде недавно все было: средняя школа, Дом культуры, медпункт, почта, три магазина, людная улица, детвора. Потом все помаленьку отмирало. Восьмилетней стала школа, потом начальной, а потом вовсе закрылась: некого учить. Навсегда запирались магазины. Дом культуры затих. А потом, за последний год-другой, все разломали: школу разбили вдрызг, выломав рамы; теперь появились ученики, но ютятся в бывшем медпункте; Дом культуры тоже не пощадили - во все стороны щепки летят; на почте сумели украсть единственный на весь хутор телефон. И кому в радость асфальтовая дорога? Только лишь мне. Прежде по колдобинам пробирался, на вездеходе "Нива" посреди хутора застрял, нынче на велосипеде качу, как говорят, легкой ногой, через хутор, мимо Ильмень-озера, где плывут степенно гордые лебеди - два белых красавца и семеро черных еще птенцов, мимо пустой земли, где стоял хутор Туба, а за ним раньше были табачные да овощные плантации на низинах. И наконец, Клейменовский, хутор, считай, родной, в котором прежде живал подолгу, а ныне - лишь на косьбу да на провед.

Елена Федотьевна, матерь Лелька, как всегда, на леваде, не в дому. Нынче она колготится, как и все добрые люди, у сенного скирда.

- Дожди одолели. Боюсь, затечет - и попреет. На выгоне кошу, вожу, докладываю. Не в силах, мой сынок...

Передо мной не выгон, а левада. Скошенная деляна люцерны в зеленых валах лежит.

- А это кто свалил? - спрашиваю я.

- Я косила, кто же еще. Такая погода. Никто не едет. Начну, думаю...

- Да, - только и смог сказать я, зная о нездоровье матери Лельки.

А тут заурчала у двора машина: прибыл зять Федотьевны, Василий Макаркин. Еще не здороваясь, издали углядел он скошенное и спросил у меня:

- Ты, что ли, повалил?

- Она, - показал я на матерь Лельку.

Василий аж закряхтел в досаде, стал головой крутить.

- Сказал же тебе: приеду и скошу.

- Мой сынок, - оправдывалась мать, - такое вёдро стоит, думаю, может... Чую, в силах... Попробую, может... Так, помаленьку...

Поговорили с Василием. Он в отпуске, "отдыхает": неделю сено косил ("Не косьба - казня, льет и льет"), три дня картошку пробивал ("Трава - стеной, дожди, она прет и прет"), два дня "жука колорадского морил", эту неделю в квартире ремонт. В понедельник на работу, к колхозной скотине. Макаркин ветврач.

- Тогда я поехал, - скоро распрощался он. - Нынче обои клеим. Подсохнет, ты перевернешь, послезавтра приеду и сложим.

А я прошелся по хутору, в бригадную контору завернул.

Клейменовский хутор живой, не чета иным. Но тоже... Клуб - разоренный. Старая кузня коптит, словно и нет ей сроку. А вот старые люди понемногу выживают. Ушел дед Архип. На пенсии да в болезнях Тарасов, Холюша, кум Николай, Солонич теперь в райцентре - все работяги, на них хутор стоял, теперь дрогнул. Недаром, когда хвалил я хлеба и говорил: "Дала бы погода убрать", матерь Лелька добавила:

- Да механизаторы не запили бы. Отец да сын Кузнецовы - это работяги, Андрей Клейменов придерживается, а другие... - махнула она рукой, - не Шляпужки, не Тарасовы, таких уж нет работяг.

На уборке хлеба "не запили бы"... В другом краю области, в другом колхозе, собирались давать зарплату. Председатель противился: "Запьют". "Взрослые люди... Уборка... - уговаривали его бригадиры. - Бабы ждут денег". Председатель сдался, "взрослые люди" запили. Что им уборка, этим "взрослым" людям...