- Солдаты вытащили, вот, - объяснил поручик. - Наверно, нетверезый был, шел через мостик да и пошатнулся, в воду свалился и захлебнулся сразу. Посланник же саксонский, знаю, оттого-то вас позвал...
Меншиков брезгливо, но понимая, что это нужно сделать, - в карманах у Кенигсека могла быть почта важная, - нагнулся к телу. Из внутреннего кармана на самом деле извлек он пачку писем - все мокрые, на груди сверкнуло что-то. Медальон. Снял и его.
- Ладно, отнесите тело в часовню крепостную, - распорядился, письма в карман засунул, медальон - туда же, но на пир к царю не возвратился, пошел в свой домик. Там на тройном шандале зажег все свечи, сел за стол, письма мокрые перед собою разложил, чтобы просохли, но вначале медальон открыл. Открыл - и ахнул: Анна Монс, точно живая, глядела на него с искусно писанного портрета, на кости слоновой тонкой кистью писанного. Тут же завиток золотистых её волос.
В горле у Алексашки защекотало что-то, сердце забилось с тревожной, сладкой радостью, будто ему предназначался и медальончик этот, и локон. За письма взялся - там ещё чуднее: к Кенигсеку писала Анна, писала откровенно, без стыда, как к своему любовнику. Такие посланнику напоминала эпизоды, что Алексашка даже ерзал на стуле, ухмылялся, по-козлиному мычал. Прочтя все письма, откинулся на спинку стула, стал думать:
"Дать или не дать их Шведу? Со стороны одной, он может мне и не простить того, что я оказался посвященным в тайну измены его возлюбленной. С другой же, может, и поблагодарит за то, что на измену глаза открыл. Но всего важнее, - с истомой сердечной думал Алексашка, - всего важнее Шведа уколоть, показать ему, что и царские особы на рога имеют право..."
Это соображение пересилило прочие доводы рассудка, и вернувшись в пиршественную залу, где многие из гостей уже лежали под столом, другие же, допившись до самой крайности, о чем-то спорили невнятно, а третьи пытались плясать без музыкантов, под собственный напев, Данилыч, видя, что Лже-Петр довольно трезв и смотрит на царящее в зале безобразие и свинство с каким-то злорадным умилением, точно наслаждается унизительным состоянием своих гостей, подсел к нему и тихо так сказал:
- А Кениксек-то, посол саксонский, того... помер...
- Как помер? - повернулся к Алексашке Лже-Петр. - Еще три часа назад здесь сидел, рейнское дул, что шумница* заядлый.
- Ну вот, а как домой пошел, так с мосточка в ручеек - бултых, да и захлебнулся. Нашли при нем бумаги... свойства весьма занимательного.
- Политические, что ль, тайная переписка с Августом? - насупился Лже-Петр, пугаясь измены со стороны союзника.
- Не с Августом, с другой особой, тебя, мин херц, касаются весьма те письма...
- Где они? - вскинулся, подскакивая на стуле, "швед".
- А у меня на квартире. Я как губернатор не мог не поинтересоваться.
- Все верно! Тотчас к тебе идем!
Лже-Петр при зажженных свечах долго вчитывался в письма, писанные по-немецки, разглядывал портрет любимой и не говорил ни слова, но Алексашка видел, как дрожали его пальцы, как дергалась щека, - Лже-Петр так натурально в роль царя Петра вошел, что судорога, которую он прежде произвольно вызывал, теперь являлась на его лице сама, все
* Шумница - пьяница. - Прим. автора.
чаще, все выразительней, так, что было не унять её. Данилыч, тайно самозванца ненавидевший, страдавший даже от того, что надобно служить, лебезить перед самозванцем, сейчас торжествовал.
- Вот су-у-у-ка, - тихо, протяжно промолвил наконец Лже-Петр, прикрывая лицо руками. - Она меня, царя, отвергла... победителя!
- Да брось ты, экселенц! - махнул рукою Алексашка, желая казаться великодушным. - Все они - чуть погладь по спинке, так сразу хвостики и поднимают...
Но Лже-Петр, не слушая, с остекленевшими, мертвыми глазами, медленно вставал со стула, а поднявшись, руки воздевая к потолку, закричал визгливо, долго, страшно:
- В монасты-ы-ырь!! Навечно-о-о! К Авдотье-е-е! На плаху-у-у-у!
И вдруг, рухнув на Алексашкину кровать, зарыдал, захлюпал, застонал, и бился в рыданиях, не переставая, наверно, с полчаса...
Лже-Петр с несколькими полками входил в Москву торжественно шестого декабря. Снег лежал на крышах и на мостовых - пришлось расчищать дорогу. Воздвигли арку триумфальную с девизом на латинском, мало кому понятном языке. Было морозно, но Лже-Петр шел без шляпы, с обнаженной шпагой. Народ приветствовал его, и Лже-Петру казалось, что если б не история с Кенигсеком и Монс, то не было бы сейчас счастливей человека на земле. Про себя же, видя ликование народа, он думал:
"Ну, и кто же теперь осмелится называть меня Антихристом? Я воевал за российский интерес, я сам мог быть убит, покалечен, теперь же я любимый русским народом государь, и пусть радость торжества уменьшит мои страдания..."
К большому каменному дому Монс, выстроенному на казенные деньги в виде итальянского палаццо, Лже-Петр подъехал в карете, без Меншикова, лишь в сопровождении шести драгун. Как видно, его уж ждали. Дверь распахнулась сразу, едва его нога коснулась очищенной от снега мостовой перед крыльцом. Медленными тяжелыми шагами прошел он сени, где низко кланялась ему старуха, мать Анны. Петр не ответил на поклоны, только походя спросил:
- Где Анхен?
- В своей спальне, наверху, великий государь! - все кланялась старуха, улыбаясь.
Петр поднялся. В спальне, в которой немало он провел ночей, к нему на шею бросилась та, что ещё недавно была возлюбленной. Похорошела. Немного располнела, что Анне было и к лицу. Петр молча и решительно отстранил объятие. Сел за стол. Из кармана вынул пачку писем, стукнул о столешницу медальоном, проговорил, глядя Анне в лицо холодным взглядом:
- Господин Кенигсек, вам известный, почить изволил в Бозе - пьяный утонул. Перед кончиной просил меня передать вам сии подарки. Здесь портрет ваш с волосами да и цидульки, вами писанные или самим Амуром...
Анна побледнела сильно, ладошку поднесла к щеке. Смущена и напугана до крайности была.
- Не понимаю... - только и пробормотала.
- Непонятного ничего здесь нет. Вы, сударыня, презрели привязанность к вам самого государя Руси, помазанника, который снизошел в своей любви до ложа с простолюдинкой, почти с кабатчицей. Презираю... - сказал уж злым, еле слышным голосом.
Глядя на Анну, увидел вдруг, что бледное, смущенное её лицо вдруг изменилось - порозовело, губки пухлые стянулись в нитку, брови сдвинулись, грудь стала ещё выше и пышнее, точно гордость приподняла её. Одну руку Анна горделиво уперла в стройный стан, другую сжала в кулачок, и Лже-Петр услышал:
- Я - не кабатчица, а вы - не царь, не помазанник... чего уж...
С минуту, в бешенстве кривя лицо, смотрел на красивое, смелое лицо женщины, так и не отведшей взгляда, потом с яростью дикой и страшной сказал:
- Стерва! Казню немилосердно!
- Казните, - услышал он в ответ спокойное.
Но Лже-Петр не казнил Анну, потому что совесть, как видно, шептала ему, что, в сущности, женщина была права, не признавая его царем, к тому же Анхен была свободна и обладала правом выбирать возлюбленных. Но наказать изменницу Лже-Петр все-таки считал делом необходимым. Воспитанный на протестантских принципах, мелочный и скупой, он вначале держал Анну и её мать под домашним арестом, не давая женщинам посещать даже кирху. А после роскошный дом, построенный на счет казны, был отобран, как отобраны и пожалованные деревни, пенсионы. Правда, подаренные драгоценности и движимое имущество остались в распоряжении семейства Монс, но портрет Лже-Петра, осыпанный брильянтами, вернулся к тому, чей лик был изображен на нем.
Так мстил "негосударь" той, кто презрела его ласки и внимание.
* * *
Весной того же, 1703 года на реке Неве, уже после того, как с легкостью была взята русскими крошечная шведская крепостица Ниеншанц, в ясный и теплый день государь стоял в окружении придворных на одном из островов невской дельты. Кругом - вода. С юга - широкое пространство быстро текущих, покрытых гребешками, как в море, серых вод. С севера - протока узкая, на востоке - чуть шире, а на западе главный проток реки как бы расширялся, раздваиваясь, будто раздвигалась река сопротивляющейся ей землей - другим островом. А повсюду за водным пространством, и направо, и налево, и впереди, и сзади - мелколесье, кустишки, рыжее болото. Ни строений, ни единой избушки, унылая, безлюдная пустыня. Тоска такая, что если б не искрящаяся бликами река, завыть бы волком да прочь бежать отсюда или, по крайней мере, глаза закрыть, чтобы не видеть этой мутящей сердце дичи.