{154} Это не только словесная игра, а действие. Петли, действительно, затягиваются; хворост, которым прикрыта яма, ломается под ногами... Лязгнуло железо: одного поймали!.. Удрал, оставив в капкане окровавленную кожу. Эдгар выдрался из человеческого облика - нагая, кровоточащая плоть, обнаженные нервы, боль и ужас,-рванулся на волю и угодил на отца, того, кто ему расставил ловушку, и сам попал - глазами на колья! - в яму.
Бока в мыле, морды в пене, плети, шпоры: скорее! за ним! Кто это в дупле дерева: зверь? человек? Тот, кто был человеком. Заметают следы, вцепляются друг дружке в горло, рвут свою плоть, когтят себя: отцы, дети, сестры, братья, мужья, жены - все втянуты в гон, травлю.
Охота, где не ловят зверей, а обращаются в зверей. Истребляют не хищников, а, становясь хищниками, весь род человеческий.
Охота или какая-то исступленная, дьявольская погоня?
Что она напоминает? Чье искусство приходит на память? Как ни странно, право же, его, Папаши Гуся - так, по родству со сказочной Матушкой Гусыней, назвали в одной из американских монографий творца экранных безумий Мака Сеннета. Сходство, разумеется, не в героях-усатых чудищах полицейских, красотках купальщицах, простодушных комиках,-речь идет о другом: культе погони. Сумасшествие преследования, срыв всех тормозов; целый мир, вовлеченный в неистовый бег - куда? зачем?
Мелькают пятки, выжимают скорости, несутся мостовые, и весь этот кавардак, бессмысленный азарт, абракадабра потасовок, становится (Папаше Гусю это, конечно, и в голову прийти не могло) пародией, не только смешной, но и зловещей - на человека, на жизнь; издевательством над всем человеческим, осмысленным, одухотворенным. Окатывают водой с головы до пят, бегут, хлещут шланги, струя сбивает с ног, а то-помоями из ведра, нечистотами, умереть можно от смеха!.. Град пирожных с кремом, одно за другим, так, чтобы залепить лицо, чтобы и следа от лица не осталось, ну и потеха!.. Или лучше: кадку с тестом на голову - где тут был человек? Бесформенное месиво подпрыгивает, крутится, бежит, мчится во весь опор, а за ним без передышки гонятся не то чучела, не то звери; набросились - кто кого лупит! куча мала!
В "Лире" схожее. Только месиво не белое, а красное; кровь хлещет, как из пожарного шланга.
Страшный, зловещий образ. В наш век неведомо каким путем им обернулась веселая клоунада, выходки народных {155} буффонов, и взамен ярмарочных фарсов, пестроты и простодушия-два цвета: черный и красный; два смысла - трагический и гротескный. Вот к чему привели бесконечные чередования трагедий и фарсов-юмор жестокости и жестокость юмора, разорванное сознание, "себя самоё разрывающая природа всех отношений и сознательное разрывание их" (Маркс).
Об этом искусстве, скорее предчувствуя его, чем понимая, мы писали полвека назад в манифестах "эксцентризма", а потом во время войны, когда Сергей Михайлович Эйзенштейн предложил мне написать о Чарли Чаплине (он редактировал посвященный Чаплину сборник), я возвратился к этой теме,- многое стало для меня более ясным. Теперь связи с ней открываются мне в "Лире".
И, что важно, весь этот бурлеск, предел сумасшествия господствует в "Лире" в тех местах, где действуют люди в полном сознании и здравом уме; люди, которые управляют государством, устанавливают законы, повелевают целыми народами.
"Фарс - это существо театра,- писал Гордон Крэг в "Индексе к истории моих дней",- ожесточенный, он превращается в трагедию".
"Дьяволов водевиль", "ожесточенный фарс" - вот какие напрашиваются определения жанра. Ну, а что происходит, когда трагедия прикасается к доброте, к нежности? ..
Менее всего я думаю о том, чтобы сделать все эти положения наглядными, но видеть действие и на этих глубинах шекспировской мысли нужно отчетливо.
Так я пробую идти по пространству трагедии. Как оно огромно!..
Место, где будто сам дьявол дал знак и мигом сорвался с цепи этот ад, понесся сумасшедший галоп, нетрудно отыскать. Разделено (в запале) государство, проклята любимая дочь, изгнан верный друг, разорваны сношения с Францией... Что еще осталось в целости, сохранилось на месте? Дом? Дома тоже не будет. В путь, немедля! Дорога врывается в пространство, пространство одно только движение, а если на ходу появится под ногами пол и крыша над головой, то на считанные минуты; сразу же закроются двери, замкнутся ворота, и - дальше. Куда дальше? Дороги перерезаны, пути обложены: идет охота. Некуда дальше. Край земли: Дувр, крутой обрыв, море.
{156}
16
У этого путешествия есть особенность: вышли в дорогу, пустились в путь сто один человек, дошел один.
Сто рыцарей, свита - единственное, что выговорил для себя Лир. Разом разделил все, роздал, пустил по ветру. Все, кроме свиты. Сто рыцарей останутся при нем, будут сопровождать его повсюду. Что это - охрана? Однако никто из них не вступается за Лира, когда его грубо оскорбляют. Слуги? Но он посылает с письмом к Регане первого попавшегося ему на глаза человека (переодетого Кента), а не кого-нибудь из этих людей. Не воины и не слуги - это ореол власти.
Лир в сопровождении свиты - король; без свиты - старик с дурным характером и ничего больше; "тень от Лира", как потом объясняет ему шут.
Как показать на экране эту сотню? Ответ для каждого режиссера, хоть немного знающего свое дело, казалось бы, ясен: разбить на группы, вывести на первый план отдельных людей, тех, что поближе к главному герою, найти человеческие черты. Так мы и поступили. В репетиционной комнате закипела работа; сочинялись характеры, целые истории: кто-то из свиты, поняв положение, сразу же поворачивает в другую сторону; кто-то колеблется, выжидает; за спиной Лира начинается сговор... Многое было придумано.
Зря придумано. Работа оказалась напрасной. Вскоре выяснилось, что подробности лишь замедляли действие, мешали действию. Было не придумано, а надумано; присочинено, а не вычитано.
Шекспир несколькими репликами написал образ офицера, убийцы Корделии (война его всему научила, осталось только возить в упряжке телегу и жрать овес); считанные строчки - и понятна биография старика фермера (спасителя слепца Глостера). Сколько у Шекспира таких крохотных ролей - жизненных фигур.
Ни одному из ста рыцарей он не дал человеческих слов (информационные тексты не в счет). Ни имен, ни слов, ни характеров. Случайность? Конечно, нет. Это не люди, а образ жизни. Целое, а не частности. Кто самый прославленный, кто живет лучше всех? Тот, у кого "семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов и пятьсот ослиц и весьма много прислуги" - так начинается в Библии история {157} Иова. Нужно ли уточнять породу волов, указывать, какие именно работы исполняли слуги?
Можно, пожалуй, рискнуть, провести знак равенства и сказать, что верблюды, волы, ослицы, мелкий скот и весьма много прислуги - то же самое, что сто рыцарей и сквайров, которых требует для себя король.
Обобщенный образ, а не портретная галерея. Как у Гордона Крэга: королевская мантия во всю сцену, золотое море, а на поверхности - головы придворных. Пробки или губки. Какие же это характеры?
В кино зрительные обобщения вырастают в движении, получают форму и размах в потоках кадров. Обобщение -само движение.
Так и будем снимать.
Золотое море - в путь! Мантия, королевский шлейф - в дорогу!
Нет, это не игра словами, а, если угодно, номера кадров рабочего сценария, указания на места экспедиций, съемочную технику (тележка для движения камеры, съемочный кран); в особых примечаниях нужно не забыть упомянуть: "мелкий скот, верблюды, волы, ослицы", то есть кони, охотничьи собаки, птицы... весьма много прислуги.
Все это вместе - "мантия", мы ее выкроим, сошьем на глазах. Мы ее покажем воочию, развернем во всю длину шлейфа. Шлейф тянется за королем, волочится по залам, треплется по дорогам, изнашивается в пути, расползается по ниточкам.
И больше нет ста человек, нет мантии. Остался только один человек. Один очень старый человек в рубище на голой земле, под суровым небом. Это мы будем снимать здесь в Казантипе.