И появилась Ниагара. Быть может, я вспомнил ее по ассоциации - цитаты из Ирвинга и Франклина направили мои мысли в американское русло; да, я стоял на краю водопада, он ревел и низвергался у моих ног, и даже радуга, игравшая на брызгах, когда я в последний раз видел его наяву, снова радовала мой взор. Однако я столь же явственно видел и свой ночник, и так как сон, казалось, был на тысячи миль дальше от меня, чем Ниагара, я решил немножко подумать о сне. Только я это решил, как очутился, бог весть каким образом, в театре Друри-Лейн, увидел замечательного актера[105] и близкого моего друга (о котором в тот день вспоминал) в роли Макбета и услышал его голос, восхваляющий "целительный бальзам больной души"[106], как слышал неоднократно в минувшие годы.
Итак, сон. Я заставлю себя думать о сне. Я твердо решил (продолжал я мысленно) думать о сне. Надо как можно крепче держаться за слово "сон", не то меня сейчас опять куда-нибудь занесет. Ну конечно, я уже чувствую, как устремляюсь почему-то в трущобы Клер-Маркет. Сон. Любопытно было бы, ради проверки того мнения, будто сон уравнивает всех, поразузнать, одинаковые ли сны посещают людей всех сословий и званий, богатых и бедных, образованных и невежественных. Вот, скажем, нынче ночью спит в своем дворце ее величество королева Виктория, а вот, в одной из тюрем ее величества, спит Чарли-Моргун, закоренелый вор и бродяга. Ее величество сотни раз падала во сне с той же самой башни, с которой и я считаю себя вправе падать время от времени. Чарли-Моргун тоже. Ее величество открывала сессию парламента и принимала иностранных послов, облаченная в более чем скудные одежды, коих недостаточность и неуместность повергала ее в великое смущение. Я, со своей стороны, испытывал неописуемые муки, председательствуя на банкете в Лондонской таверне в одном белье, и моему доброму другу мистеру Бейту, при всей его любезности, никак не удавалось убедить меня, что этот наряд - самый подходящий для случая. Чарли-Моргун раз за разом представал перед судом еще и не в таком виде. Ее величеству хорошо знаком некий свод, или балдахин, с непонятным узором, отдаленно напоминающим глаза, который порою тревожит ее сон. Знаком он и мне. Знаком и Чарли. Нам всем троим приходилось скользить неслышными шагами по воздуху, над самой землей; а также вести захватывающие беседы с различными людьми, зная, что все эти люди - мы сами; и ломать себе голову, гадая, что они нам сообщат; и несказанно дивиться тем тайнам, которые они нам открывали. Вероятно, мы все трое совершали убийства и прятали трупы. Нет сомнения, что нам всем порой отчаянно хотелось закричать, но голос изменял нам; что мы шли в театр и не могли в него проникнуть; что нам гораздо чаще снится юность, чем позднейшие годы; что мы... нет, забыл! Нить оборвалась. И вот я поднимаюсь. Я лежу в постели, рядом горит ночник, а я, без всякой на то причины и уже без какой бы то ни было видимой связи с предыдущими моими мыслями, поднимаюсь на Большой Сен-Бернар![107] Я живал в Швейцарии, много бродил по горам, но почему меня потянуло туда сейчас, и почему именно на Сен-Бернар, а не на другую какую-нибудь гору, - понятия не имею. Лежа без сна - все чувства обострены до того, что я различаю далекие звуки, в другое время неслышные, - я проделываю этот путь, как проделал его когда-то в действительности, в тот же летний день, в том же веселом обществе (двое с тех пор, увы, умерли!), и та же ведет в гору тропа, те же черные деревянные руки показывают дорогу, те же попадаются там и сям приюты для путников; тот же снег идет на перевале, и тот, же там морозный туман, и тот же промерзший монастырь с запахом зверинца, и та же порода собак, ныне вымирающая, и та же порода радушных молодых монахов (грустно знать, что все они жулики!), и та же зала для путешественников, с роялем и с вечерними разговорами у огня, и тот же ужин, и та же одинокая ночь в келье, и то же яркое, свежее утро, когда, вдохнув разреженного воздуха, точно окунаешься в ледяную ванну! Ну вот, видали новое диво? И с чего оно полезло мне в голову в Швейцарии, на горной вершине?
Это рисунок мелом, который я увидел однажды в полутьме на двери в узком проулке близ деревенской церкви - первой церкви, куда меня водили. Сколько мне было тогда лет - не помню, но рисунок этот так напугал меня, - вероятно потому, что рядом было кладбище, сам-то человечек на рисунке курит трубку и на нем широкополая шляпа, из-под которой горизонтально торчат его уши, и вообще в нем нет ничего страшного, если не считать рта до ушей, выпученных глаз, да рук в виде пучков моркови, по пять штук в каждом, - что мне до сих пор становится жутко, когда я вспоминаю (а я не раз вспоминал это во время бессонницы), как я бежал домой и все оглядывался, и с ужасом чувствовал, что он гонится за мной - сойдя ли с двери, или вместе с дверью, этого уж я не знаю и наверно никогда не знал. Нет, опять мои мысли пошли куда-то не туда. Нельзя давать им так разбегаться.
Полеты на воздушном шаре в минувшем сезоне. Они, пожалуй, годятся, чтобы скоротать часы бессонницы. Только надо держать их покрепче, а то я уже чувствую, что они ускользают, а вместо них - Мэннинги, муж и жена, висят над воротами тюрьмы[108] на Хорсмонгер-лейн. Удручающая эта картина напомнила мне, какую шутку сыграло со мной однажды воображение: быв свидетелем казни Мэннингов и покинув место казни, когда оба тела еще болтались над воротами (мужчина - обвислое платье, словно под ним уже нет человека; женщина прекрасная фигура, так тщательно затянутая в корсет и так искусно одетая, что и сейчас, медленно покачиваясь из стороны в сторону, она имела вид опрятный и нарядный), я потом несколько недель никакими силами не мог представить себе наружный вид тюрьмы (а потрясение, пережитое мною, снова и снова возвращало к ней мои мысли), не представив себе и двух трупов, все еще висящих в утреннем воздухе. Лишь после того, как я прошел мимо этого мрачного места поздно вечером, когда улица была тиха и безлюдна, и воочию убедился, что трупов там нет, мое воображение согласилось, если можно так выразиться, вынуть их из петли и похоронить на тюремном дворе, где они с тех пор и покоятся.
Полеты на воздушном шаре в минувшем сезоне. Подсчитаем, сколько же их было. Поднимали лошадь, быка, женщину с парашютом и того акробата, что висел под корзиной, держась за нее, сколько помнится, главным образом пальцами ног. Никуда не годится, надо это запретить. Но в связи с такими вот опасными номерами мне приходит в голову, что упрекать публику, которая ими развлекается, пожалуй, несправедливо. Зрителям нравится видеть, как преодолевают трудности. Это очень легковерные зрители, они глубоко убеждены в том, что разряженный господин не упадет с лошади, а разряженная дама - с быка, что парашют благополучно спустится и что ноги не подведут акробата. Они идут смотреть не на поражение смельчака, а на его победу. Нельзя сравнивать публичные бои между людьми с борьбой между человеком и зверем, потому что за зверя никто не может поручиться, разве что это всегда один и тот же зверь, а тогда происходит уже не борьба, а просто представление, на которое публика ходит, твердо уверенная в том, что человек заранее смирил хищника и теперь ему ничто не грозит. А что публика эта не привыкла взвешивать шансы и предусматривать опасность, видно из того, как безрассудно она рвется на перегруженный пароход или осаждает ненадежную карету. И мне думается, что этот доброжелательный и сердечный от природы народ надо не ругать и не приписывать ему всякие дикарские инстинкты, а просвещать его и терпеливо, разумно - ибо он вполне доступен голосу разума - вести его к более гуманным и мудрым суждениям.
Фу, как противно! В бессонницу мою стремглав ворвался человек с перерезанным горлом! Это вспомнился мне давнишний рассказ одного родственника, как он зимним вечером шел к себе домой в Хэмстед, а Лондон тогда был гораздо меньше нынешнего и на дороге было пустынно, как вдруг навстречу ему выбежал из тумана такой вот человек, а по пятам за ним - два сторожа из сумасшедшего дома, посланные его ловить. Очень, очень неприятно, когда тебя в часы бессонницы посещают этакие незваные гости!