Изменить стиль страницы

Федорчук сел рядом со мной на лежак. Он относился к тому разряду порядочных людей, которые всегда готовы помочь, но теряются, когда их помощь не нужна. Он ни словом не напомнил старое. Сказал только, что ему дали, наконец, самому поставить пьесу, спущенную сверху, которую никто не рвался делать, а он согласился. Называется "Прага остается моей", и нужны статисты на роли студентов. Придется петь на сцене.

- Ты студент и будешь играть самого себя. Или теперь ты верен только старославянскому языку?

В театре было интересно. К тому же он давал приработок к стипендии, которой хватало на неделю. Словом, из гражданской войны, в которой мы участвовали в "Любови Яровой", я перебрался в оккупированную фашистами Прагу.

Члены подпольной организации встречались под каштанами, возле небольшого ресторанчика. Конспирация состояла в том, что мы изображали золотую молодежь. На меня надели пахнувший нафталином пиджак-букле, я мазал клеем под носом и налеплял узкие черные усики. Статисты демонстрировали на сцене массовость сопротивления фашистам.

С моей курносой партнершей Олей, как оказалось дочкой театрального пожарника дяди Константина, мы стояли возле кулисы. Когда оркестр начинал играть танго, выходили на сцену, часть которой была рестораном, выпивали за столиком по бокалу воды, подкрашенной под вино, и начинали танцевать. Хореограф долго возилась с нами, требуя, чтобы я резко бросал Олю на колено.

- Вы же влюблены, братцы! - кричал из зала Федорчук, указывая на нас пальцем. - Чего же вы топаете, как коровы по танцплощадке?

Лицо Федорчука, ведущего репетицию из восьмого ряда, не было видно, только руки, которые освещала настольная лампа. Оля нежнее сжимала мой локоть, и мы старались двигаться элегантнее и улыбаться друг другу изо всех сил, хотя это получалось фальшиво.

К нашему выходу сонный дядя Константин спускался с верхотуры. Он глядел на дочь, и глаза его добрели. Даже на меня в эти минуты он не смотрел подозрительно, хотя, клянусь, не я шутил с кнопкой пожарной сирены.

Ресторан закрывался. На сцене темнело. Оставшись одни, подпольщики собирались тесной группой и, озираясь, пели:

- Никогда, никогда, никогда

Не склонится перед Гитлером Прага!

Композитор Приватин, автор музыки к пьесе, специально приезжал разучивать с нами мелодию. Но во время сдачи спектакля начальник отдела культуры песню не одобрил.

- Я сам принимал участие в руководстве разведкой во время Отечественной войны, - сказал он. - Как же это подпольщики в оккупированном немцами городе, да еще в ресторане, поют хором прогрессивную песню?

- Видите ли, это театральная условность, - пытался оправдаться Федорчук. - Нам нужна музыка, песня, оживление...

- Оживление - пожалуйста. Я в художественную сторону не вмешиваюсь. Но зачем же чересчур оглуплять врагов? Это принижает серьезность нашей борьбы и великой победы. И вообще: спектакль исторический, а намек в песне на наши танки в Праге.

- Так ведь это Гитлер!

- Гитлер-то Гитлер... А зрителю не запретишь думать, что это аллюзия!

Мы перестали петь и тихо мычали для оживления. Кроме того, появился новый статист: долговязый парень в эсэсовской форме. Он выходил из-за противоположной нам кулисы и ударял хлыстом по голенищу своего блестящего сапога. Мычание тотчас прекращалось, из оркестровой ямы вырывалось танго, и все разбегались.

На следующей репетиции начальство решило и бессловесную песню убрать. В самом деле, зачем подпольщикам мычать? Они должны действовать.

Федорчук похвалил меня за танец и опять обещал бумажку от театра, если я все-таки надумаю переходить в театральный вуз. Но теперь я был влюблен. Эх, если бы мне дали сыграть какую-нибудь, хоть маленькую, но словесную роль! А так - лучше Умнайкиной не знать про мою, как выразился Федорчук, "статистическую деятельность". Узнает, что я на побегушках в театре, - она, почти окончившая балетное училище Большого театра, будет просто презирать меня.

А тут еще волейбольный красавец Баландин! На игру, куда он звал ее, я не могу пойти: вечером у меня спектакль. Баландин уведет девушку после игры, весь в мыле от торжества победы, и у него будут две победы в один день.

На спектакль я шел с камнем на шее. Даже анекдоты в артистической и на лестнице не смешили. Курносая Оля, моя партнерша, притащила из дому бутерброды и усиленно меня угощала. Голодным я был всегда, но Оля меня не вдохновляла.

- А я сегодня последний день, - вдруг сказала она. - Взяли в Институт культуры в Питере. Приезжай...

- Ваш выход! - донеслась команда помрежа.

Оля уже держала меня под руку. Грим она накладывала тщательно, никогда, в отличие от других, не ленилась положить румяна на шею, чтобы шея не белела, ведь в бинокли ненамазанную шею прекрасно видно. Я знал, как важны для актера мелочи. Знал историю знаменитого итальянца Сальвини. Тот вышел на сцену в "Отелло", наложив коричневый грим на лицо и позабыв накрасить коричневым руки. Зрители улыбались, заметив, что руки у Отелло смертельно бледные. Но Сальвини был гением, и не дал зрителю во втором акте повод похихикать. Отелло вышел снова с мертвенно белыми руками и - снял белые перчатки. Под ними был коричневый грим. Но кто в зале рассматривает статистов в бинокль?

Заиграло танго. В ресторанчике под каштанами зашевелились пары. Оля слегка сжала мой локоть, я выдавил жалкое подобие улыбки, и мы двинулись на сцену. Я танцевал чуть-чуть разболтанно, любуясь расцветающими каштанами, небрежно намалеванными на холсте. Затем подпольщики сошлись, пошептались, а когда эсэсовец щелкнул хлыстом о голенище, рассыпались. Мы с Олей, влюбленная парочка, пошли вдоль оркестровой ямы у самой рампы.

И тут - едва я добрался до середины сцены, раздались оглушительные аплодисменты. Весь зал хлопал, кричал "браво" и даже "бис". Аплодисменты заглушили слова немецких офицеров. Актеры вынуждены были умолкнуть, выдержать паузу, начать сначала, а зал продолжал хлопать.

За кулисы прибежал Федорчук. Он тоже не понял, в чем дело. Наконец из зала кто-то выкрикнул мою фамилию, и снова раздались бешеные аплодисменты.

Федорчук, умница, с пульта помрежа позвонил администратору.

- Спокойно, ребята! - сказал он, положив трубку. - Все ясно! Сегодня филологический факультет в полном составе пришел на коллективный просмотр. Для них что стадион, что театр - болеют за своих!

В артистической никого не было, из репродуктора доносился второй акт. Я вытащил из банки горсть вазелина и жирно намазал лицо. Посидел немного, любуясь на себя в зеркало, оторвал усы и стал снимать ватой грим.

5.

Утром я дремал на лекции по философии, положив голову на руки, в самом углу, чтобы никого не видеть, ничего не слышать. Но сосед потряс меня за плечо:

- Проснись, тебе записка!

"Не могли бы Вы, - прочитал я, - подойти в антракте к колоннам? Л."

Сон как рукой сняло. Конец лекции я сидел в позе спринтера, ожидающего старт.

Умнайкина подходила ко мне медленно, чуть помахивая чемоданчиком, с настороженной улыбкой, которая едва угадывалась, будто Лина не очень была уверена, что это я, а если я, стоит ли вообще ко мне приближаться. Не выдержав, я шагнул к ней навстречу и готов был взять у нее чемоданчик, потому что в руках она держала еще и пачку книг. Но чемоданы на факультете носили только своим девушкам, и Лина отвела руку, а я почувствовал, что покраснел.

И тогда она улыбнулась. Она улыбнулась, как умела только она, и первый раз для меня и больше ни для кого.

- Ты вчера здорово танцевал, очень естественно, без всякой натяжки.

Она легко и просто перескочила с письменного "вы" на устное "ты", и это был бальзам на душу.

- Откуда ты знаешь?

- Видела, сидела в первом ряду. Все тебя сразу узнали... У тебя это серьезно?

- Что?

- Театр...

- Не знаю. И да, и нет...

- А я неделю проплакала, когда врачи сказали, что сердце не очень здоровое. Мол, для простого смертного сойдет, я для балерины нет.