– Я подскажу, – откликнулся Александров. – Сталь ванадиевая – самая нужная для автомобилей и вообще тех машин, где требуется высокая прочность. Жаль, что забыли третий металл, – тоже, наверно, полезный.

– И очень даже нужный, но хоть убейте – не помню. Названия все мудреные...

– Как, такое добро – и в простом угле оказалось? – Тон радиста стал гораздо более уважительным.

– Это самое и я спросил у инженера Васильева. Тот мне объяснил так: когда угли эти еще были в незапамятные времена как огромаднейшее торфяное болото, то сквозь них сочились воды. Воды, ручьи или речки, что ли, размывали горы, где залегали металлы, растворяли их понемногу и переносили в торфа. Торфа гнили, и металлы эти осаждались на них, накапливались. Целые тысячелетия прошли, воды все протекали и протекали, и так исподволь накопилось и германия, и ванадия, и того третьего.

– А потом как?

– Потом торфа заносило песками и глиной, они затвердели, оборотились в уголь, получился диковинный уголь со светлыми жилками.

– За это премию Ленинскую получили? Вдвоем, что ли?

– Вдвоем, пополам, потому один без другого ничего не нашел бы. Как сказал уже: я под землею смотрел, а он – по небу.

Три собеседника в палате долго молчали. Фомин взялся было за самокрутку, но, заслышав голос дежурного врача, спрятал свои приспособления. После короткого обхода принесли обед, и разговор возобновился лишь во время мертвого часа, когда больница опять притихла.

– Да, хорошо светлые жилки найти, – мечтательно произнес радист, поднимая глаза к потолку. – И как это вам удалось уцепиться?

– Светлые жилки должны быть у каждого, – ответил Фомин, – без них и жить-то вроде принудительно. Не ты своей жизни хозяин, а она тебя заседлает и гнет куда захочет.

– Вот и я про то же, – подхватил радист, – схватишь полста тысяч, ну, пусть вы тридцать семь получили, тут жизни можно не так опасаться, не согнет!

Старик даже сел, с минуту мерил глазами невозмутимо лежавшего радиста и упал на подушку.

– Подсчитал уже, сколько я получил, уголовная твоя душа! – вымолвил он с горьким негодованием.

Настала очередь подскочить радисту.

– Как – уголовная душа? – завопил он, поворачиваясь то к Фомину, то к Александрову, будто призывая геолога в свидетели. – За что же вы оскорбляете меня, дядя? Я что, блатюк, что ли?!

Старый горняк уже остыл.

– Не знаю я тебя и никаких прав блатюком счесть не имею. Однако сам ты меня обидел... Все на деньги да на фарт меряешь. А я тебе про интерес, про заветные думки, без которых человеку жить – будто скоту неосмысленному...

– Дак разве интереса к фарту быть не должно? Что я, на счастье прав не имею? Мудрите, дядя... Конечно, жизнь ваша уже недолга осталась и заботы меньше. А мне еще жить и жить, и что плохого, если лучшего хочется?

– Кому не хочется, – уже спокойно отвечал Фомин, – дело не в этом. Ежели ты себя в жизни так направил, чтобы вместе со всеми лучше жить, и на то ударяешь, тогда ты человек настоящий. А мне сдается: ты как есть только о себе думаешь, себе одному фарту ждешь – тогда тебе всегда к старой жизни лепиться, на отрыв от всякого нового дела. Может, и сам того не осмыслив, ты хочешь перед другими выделиться, не имея за душой еще ничего. Вот тут и приходится о фарте мечтать. Встречал я вашего брата. Уголовными душами их зову – сообрази-ка, в чем сходство с блатюками.

– Никакого сходства не вижу, выдумки одни! – зло ответил радист.

– Самое прямое. Уголовник почему на преступление идет? Да потому, что хочет хватануть куда как больше, чем ему по труду, да по риску, да и по соображению полагается. Человечишко самый негодный, а туда же: хочу того да сего. Опять же, другой и способность имеет, и силу, и риск, а запсиховал – работать скучно, не для меня это, не желаю. Однако деньги-то, и побольше, между прочим, подай. Вот в чем уголовная-то суть. Ты хочешь себе не по заслугам, не по работе, а о фарте мечтаешь – тот же уголовник ты! Только закону боишься и хочешь, чтоб само свалилось.

– Один я, что ли, так? – уже тише отвечал радист.

– Горе, что не один. Таких, как ты, есть еще повсюду и середь нашего брата рабочего, и середь кого хошь – инженеров, артистов, ученых... Эту уголовную болезнь и надо лечить в первую очередь, чтоб скорей в коммунизм войти...

– А лечить чем?

– Ну, «чем, чем»... Сызмальства воспитанием настоящим, учением, а потом знанием. Только знание жизни настоящую цену дает и широкий в ней простор открывает. А то бьешься, бьешься, чтоб понять, как я со своими жилками!

– Это вы правильно, – покорно согласился радист, – с образованием куда легче. Диплом – он цену человеку поднимает, разряд, так сказать.

– Кто тебе так мозги повернул? – снова начал сердиться старый горняк. – Только разряд у тебя в голове. Книг, что ли, таких начитался, было их раньше много. Вывели те писатели так, что без высшего диплома и не человек вроде... девку замуж не возьмут без диплома. А для какого лешего ей диплом, ежели она к науке склонности не имеет? Вот и явились теперь такие, с порчеными мозгами. Какая ни на есть работа через силу вами делается, а почему, ты мне ответь!

– Не могу ответить, только верно, есть люди без интересу к своей работе.

– А все потому, что не на месте они: один в науку ударился, как баран в чужой двор, другая – инженер, электрик или химик по диплому, а по душе – самая хозяйка толковая, и мужа бы ей хорошего да ребятишек пяток и по сельскому хозяйству фрукты какие сажать да птицу разводить. Вот оно и получается, что работа не мила, а немилая работа хуже каторги, если ты век свой должен на ней стоять. За дипломом погонятся, а себя вроде как к каторге приговорят, несмышленыши. Писатели, опять же, – где бы добрый совет подать – лупят без разбору: гони диплом, а то и герой не герой, и женщина не женщина, а вроде быдло отсталое. Неправильно это, и ты неправильно рассуждаешь со своим дипломом!

– А как же правильно?

– По-моему, вот как: знание – это не то, что тебе в голову в обязательном порядке набьют, а что ты сам в нее положишь с любовью, не спеша, выбирая, как цветы или камни красивые. Тогда ты и начнешь глядеть кругом и с интересом и поймешь, как она, жизнь-то, широка, да пестра, да пресложна. И житьишко твое станет не куриное, а человечье, потому человек – он силен только дружбой да знанием и без них давно бы уже пропал. Житья бы не стало от дураков, что ничего, кроме своего двора да животишка, не понимают...

Радист умолк и долго не подавал голоса. Старый забойщик удовлетворенно усмехался, поглядывая в сторону Александрова, как бы призывая его в свидетели своей победы. Геолог кивнул ему, слегка улыбаясь. Он смотрел мимо старика и ничего не сказал.

– Вот, Кирилл Григорьевич, верно я говорю? Каждому надо свои светлые жилки искать...

– Это так. Только всегда ли найдешь? Да и каждому ли дано?

– Знаю, о чем думаете, Кирилл Григорьевич! Как вам теперь быть без тайги, без гор... Оно понятно! Только найдете вы свои жилки непременно, другие, но найдете.

– Других не хочу, не верю! А если не верю, то как пойму я, что другие – настоящие? И где искать, куда кинуться... мне? – Геолог кивком показал на свои ноги, аккуратно уложенные под одеялом.

– Конечно, трудно, особо если подумать куда. Ну а насчет того, настоящие или нет, на то есть верная указка, и вы ее знаете...

– Нет, не знаю!

– Указка одна – красота. Это я хорошо понимаю, да объяснить не сумею, однако вам надо ли... разве ему... – И забойщик ткнул пальцем в радиста, ничем не отозвавшегося на выпад.

– Красота... правильно. Но мне... ползучий я, будто гад!.. Сейчас для меня все серым кажется, потому что внутри серо!

– Неправильно, Кирилл Григорьевич! Вспомните, как шли мы в тридцать девятом от шиферной горы сквозь тайгу голодом. Припозднились на разведке, продукты кончились, снег застал...

– Конечно, помню! Тогда мы лунный камень нашли.

– Так я насчет его. Помните, перевалили мы Юрту Ворона и двое суток шли падью. Мокрый снег с дождем бесперечь, ватники насквозь, жрать нечего...