– Как раз впору, а ты боялся!

– Носи на здоровье, – только и нашелся что ответить Николай Петрович.

А Никита всего этого поругания не выдержал, опять в сердцах сплюнул и, круто развернувшись, пошел вдоль оврага по едва приметной там стежке.

– Иди, иди! – подогнал его матерком допросчик.

Набежавший ветер отнес матерные с вывертом слова в распаханное черноземное поле, и Никита их не расслышал. Он уходил все дальше и дальше, оставляя Николая Петровича один на один с обидчиком, настоящим татем и вором с большой дороги. Ни силой, ни словом Николай Петрович удержать его не мог и теперь хотел только одного: как можно скорее обуться в какие-никакие сапоги и уйти к поезду, который уже несколько раз гукнул, подал предупреждающий голос в Глушкове.

Допросчик, было видно, тоже поторапливался, опасаясь, что вдруг на пограничной тропинке появится какой-либо дотошный житель из украинского или русского Волфина, и от него так легко, как от запятнавшего себя послаблением москалям Никиты, не отделаешься, придется объясняться, что за расправу он тут чинит над стариком, пусть тот даже и беспаспортный нарушитель. Поэтому допросчик не стал больше мешкать, тянуть время, он быстро подобрал с земли старые свои разбросанные сапоги, ударил ими друг о дружку, сбивая налипшую грязь, и протянул Николаю Петровичу. Тому деваться было некуда: хоть и худая, а все ж таки обувка, – и он приготовился облачиться в эти похожие на калоши-бахилы обноски. Но допросчик в самый последний момент, когда сапоги были уже, считай, в руках Николая Петровича, вдруг застыл под кустом, воровато посмотрел вслед уходящему Никите, потом огляделся по обе стороны тропинки и с хохотком перебросил сапоги себе под мышку:

– И так дойдешь, не зима на дворе! А мне в хозяйстве пригодятся!

Он по-волчьи, сразу всем туловищем крутанулся на месте и, не дав Николаю Петровичу опомниться, сказать хоть единое слово, нырнул в овражные и буерачные заросли, ничуть не думая о том, что хромовые выходные сапоги там можно непоправимо поранить о коряги и сучья.

От такого, совсем уж нечеловеческого надругательства Николаю Петровичу стало вовсе невмоготу. На дворе действительно уже не зима, а май, травень месяц, но все равно еще прохладно, не время ходить босиком, хотя Николай Петрович к этому и привычный. Дома, в Малых Волошках, он все лето обретается босиком. Говорят, так очень полезно для здоровья и особенно для пораненной ноги – через землю и траву к ней прибывает сила и крепость. Но то дома, во дворе и на огороде, под присмотром Марьи Николаевны, которая, чуть захолодает или надвинется дождь, сразу несет ему какие-либо башмаки и теплые носки, а здесь, на людях, в дороге, да еще в какой непростой дороге к святым местам и пещерам, как идти босиком по сырой, не прогретой как следует солнцем первомайской земле?! Но по земле еще ладно, как-нибудь Николай Петрович перетерпит холод и ненастье, а вот случись ему опять садиться в поезд, так проводница ни за что не пустит, скажет, что это за безобразный вид такой и посрамление. О Киево-Печерской лавре и вовсе говорить не приходится: ведь не полагается православному человеку, грешно и святотатственно, заходить в церковь босиком.

В общем, совсем худо оборачивались дела у Николая Петровича, хоть бери да по доброй воле, все время пешком и пешком, возвращайся назад в Малые Волошки, сгорай там от стыда и срама перед каждым встречным-поперечным, думай о покаянной встрече с Марьей Николаевной и пославшим его в дорогу старцем, доверия и надежды которого он не оправдал.

Посидев еще несколько минут на земле в полной растерянности и унынии, Николай Петрович и вправду едва было не встал на обратную тропинку, тем более что поезд в Глушкове еще раз гукнул, обозначил себя голосом, а потом и вовсе застучал колесами, замелькал в полосе отчуждения зелеными, далеко видимыми вагонами. Поспеть на него Николай Петрович уже никак не мог, да если бы даже и поспел, то в босом своем опозоренном виде на глаза проводнице не показался бы.

И вдруг Николай Петрович заметил в отдалении по краю буерака стайку лип, уже в зрелом, плодоносном возрасте. Он быстро снял портянки, самовязаные шерстяные носки, спрятал их в мешок, потом закатал почти до колен штанины, чтоб нечаянно не измазать их, не замочить в росной траве, и устремился к липам, радуясь неожиданной своей догадке, сулившей ему подлинное спасение. Земля была действительно холодной и сырой от утренней росы, но Николай Петрович скоро притерпелся к холоду, по давнему, еще детско-пастушескому своему опыту зная, что холод этот через минуту-другую вызовет к ногам прилив крови, и они раскраснеются, наполнятся теплом.

Оно и верно, при подходе к липовой стайке холод отступил, ноги раскраснелись, словно у какого-то гуся, и уже питали теплом все тело, извлекая его из земли, которая бывает холодной только сверху, а глубоко внутри всегда горячая и огнедышащая.

Липы уже распустили бледно-зеленые, сладкие на вкус листочки и теперь шелестели ими, высоко возвышаясь над черным, безлистным еще терновником, заполонившим в том месте все склоны оврага.

– Ну, подружки, выручайте! – подошел вплотную к липам Николай Петрович.

Те при очередном порыве ветра склонились ветвями почти к самому его лицу и согласно вздохнули:

– Ладно уж, выручим.

Николай Петрович тут же достал из кармана ножик-складенек, радуясь, что его не изъяли ни Симон с Павлом, ни нехристь этот, допросчик с трезубцем на голове, и подступился к первой, определенно старшей по возрасту липе. Оглядев ее со всех сторон, Николай Петрович лишь укрепился в спасительной своей мысли: с этих лип он может надрать вдосталь лыка на самые лучшие и самые ходкие в мире обутки – лапти. Николай Петрович даже загоревал – что ж он не сподобился сплести их еще дома, по свободе и отдыху. Ведь как удобно и мягко было бы идти в лаптях и по земляной тропинке, и по каменно-твердому асфальту, и по дощатому настилу всяких кладок и переходных железнодорожных мостов. Больной ноге в них было бы покойно и нестеснительно, не понадобился бы даже и посошок. Сапоги же можно было нести запрятанными в заплечном мешке и переобуться в них лишь при подходе к Киев-городу, к святым Печерским пещерам.