Гонец тем временем уже вернулся, Бог знает где раздобыв в такую рань бутылку водки и полбуханки хлеба. От прежнего его уныния не осталось и следа: глаза весело блестели, лицо сияло, и в эти минуты, наверное, не было на свете более счастливого человека.
Застолье у них пошло совсем накатисто, с разгоном и праздником, как будто они все трое были знакомы друг с другом сто лет и сто лет так вот выпивали в дружбе и согласии, сойдясь поутру в уединенном местечке. Николай Петрович, приложившись к кружке еще чуток и еще, легко поддался на расспросы бомжей, кто он да что он, да куда едет, куда путь держит. Он таиться не стал, рассказал им всю подлинную правду и даже пригласил с собой в попутчики:
– А что, ребята, может, со мной в Киев?
– Зачем? – вначале не поняли его те.
– Ну как же! – загорелся Николай Петрович. – В Лавру сходим, помолимся. Чай, тоже православные.
– Оно конечно, православные, – подтвердили бомжи, но ехать с Николаем Петровичем в Киев отказались: – Ты уж сам как-нибудь, а мы здесь, по России.
– Чего ж так? – малость даже обиделся на них Николай Петрович.
Бомжи выпили еще по рюмке и все доходчиво Николаю Петровичу объяснили:
– Там своих ребят хватает, нам не прокормиться. А потом – документов у нас не имеется, на границе задержат.
– Без документов худо, – согласился с ними Николай Петрович. – Милиция, небось, преследует?
– Случается, но редко, – заступились за милицию бомжи. – Мы ведь не нахальничаем, переспим где в подвале или в подъезде – и на волю. Милиция нами даже довольна, от чеченцев, бандитов всяких дома охраняем.
Беседа текла у них мирно, во взаимном доверии и понимании. Николай Петрович больше с наставительными своими, строгими речами к бомжам не приставал: нравится им так жить – пусть живут, лишь бы другим людям от них вреда не было. А бомжи в свою очередь, по мере того, как бутылка опорожнялась, все добрели и добрели к Николаю Петровичу душой, признавали его старшинство в застолье, дивились нешуточному его намерению ехать в Киево-Печерскую лавру, чтоб помолиться там за всех заблудших и страждущих.
День уже совсем разгорелся, вошел в силу, привокзальная площадь наполнилась шумом машин и людским гомоном, а они, словно три товарища-брата, сидели в своем укромном местечке и радовались жизни.
Но вот мало-помалу и во второй бутылке водки осталось на самом донышке – подошло время пить посошок. Они и выпили его совсем уже в полном согласии. Бомжи растревожились почти до слез, благодарили Николая Петровича за щедрость, опять дивились его желанию ехать на богомолье вон в какую даль, в сам Киев, и даже скорбно попросили:
– Ты уж там и за нас словечко замолвь.
– Это непременно, – пообещал Николай Петрович, позволяя своим застольникам прихватить с собой вместе с пустой бутылкой и недоеденную закуску: хлеб, сало, пару луковичек.
Бомжи с редким прилежанием завернули все в газетку, спрятали в пакет, потом помогли Николаю Петровичу забросить за спину мешок, застегнуть пиджак и телогрейку и наконец начали прощаться, в знак особой душевной благодарности прикладывая к груди руки. Николай Петрович тоже поклонился им и в чистоте душевной подумал, что, может, и не совсем они еще пропащие люди, что вот помолится он за них в Киеве – и бросят они свое скитальчество, бомжевание, вернутся к женам и детям и заживут человеческой оседлой жизнью.
На том они, наверное, и расстались бы, но Николай Петрович вдруг с удивлением подумал, что за все утро они все трое толком так и не познакомились, не разузнали друг у друга имен. Бомжи называли его отцом, а он их в общем-то никак, не было в том необходимости. Но теперь она появилась. Ведь там, в Киеве, перед святыми иконами и мощами негоже молиться за людей безымянных, как будто и не живущих. Николай Петрович укорил себя за такое нерадение и окликнул начавших уже было уходить от него бомжей:
– Ребята, а вас зовут-то как?
Бомжи остановились, с удивлением и настороженностью глянули вначале на Николая Петровича, потом друг на друга, словно увиделись впервые, и недоуменно пожали плечами:
– А тебе зачем?
– Вроде как не по-людски расходиться незнаемыми, – огорчился их вопросу Николай Петрович и даже посожалел, что остановил недавних застольников на полдороге. Пусть бы уходили в добром настроении, Бог милостив, примет молитву и за безымянных.
Но бомжи растерянность свою уже пережили, вернулись назад к Николаю Петровичу и, протягивая ему руки, поочередно назвались:
– Симон!
– Павел!
Николай Петрович, пожимая их тряские и какие-то по-женски вялые ладони, тоже обозначил себя, правда, не одним только именем, а и отчеством, как и полагалось ему по возрасту. Но долго свою руку в их ладонях не задержал. Таких ладоней ему давно уже пожимать не приходилось. За долгие годы скитаний бомжи отвыкли от настоящей мужской работы, руки их, болезненно припухшие, теперь были пропитаны лишь водкой и табаком, вся сила и крепость из них навсегда ушла. Николаю Петровичу даже показалось, что они не только одинаково грубые, негнущиеся, но как-то одинаково по-мертвому холодные, хотя после выпитой водки должны были потеплеть, оттаять.
Никакого разговора у них больше не предвиделось. Бомжи отчужденно постояли перед ним еще несколько мгновений, а потом начали поспешно прощаться, не выказывая никакой радости от в общем-то бесполезного знакомства со случайным, по деревенской простоте щедро одарившим их стариком:
– Нам пора. Сейчас московские поезда пойдут, самый заработок.
– Ну, бывайте! – отпустил их Николай Петрович, только теперь догадавшись, что бомжи до этих минут тоже не знали, как друг друга зовут, поэтому так недоуменно и переглядывались. Сошлись они, скорее всего, лишь сегодня поутру, чтоб выпить совместную дармовую бутылку, а потом вновь разбегутся, ведь при их профессии промышлять лучше поодиночке. Подаяния артелью не выпросишь.
Опершись на посошок, Николай Петрович стоял на краю тротуара и сочувственно смотрел, как бомжи с трудом пересекают привокзальную площадь, часто сбиваются с шага, клонят к земле крупные седеющие головы, сутулят плечи, как будто им тяжело нести и хранить в себе эти по нечаянности доставшиеся им апостольские страдальческие имена – Симон и Павел.