Давно Николай Петрович не сиживал так беззаботно возле костерка. В крестьянской жизни особо прохлаждаться не приходится, ежечасно в ней есть занятия, работа. Костерок если и запалишь когда, так только по делу: лодку засмолить, ненужный какой мусор-бурьян пожечь или чтоб обогреться на лугу возле стада во время дождя и непогоды.

Николай Петрович развязал мешок и разложил съестные свои яства на чистом льняном лоскутке, который заботливо положила ему в дорогу Марья Николаевна, словно предвидя, что у него непременно случится подобный привал.

Но есть Николай Петрович сразу не стал, вдруг поймав себя на давней, военной еще поры мысли, что надо бы подождать, пока рассядутся вокруг костерка товарищи по отделению, повесят над полыхающим огнем походный чайник. Ему даже послышались в лесной чащобе чьи-то шаги, позвякивание саперных лопаток, оружия, а потом и приглушенные голоса, среди которых резко выделялся командирский голос старшего лейтенанта Сергачева.

Николай Петрович совсем отрешился от нынешней жизни, стал терпеливо ждать приближения друзей, привычно прикидывая, как лучше разделить кусочек сала и буханку хлеба, чтоб хватило понемногу на всех. И фронтовые его надежные друзья действительно явились к нему и незримыми тенями сели вокруг костра. Под утомленными их взглядами Николай Петрович разделил хлеб и сало точно поровну, никому не уменьшив порцию, никого не обидев. Потом, заслуженно похваляясь, что сало домашнее, собственноручно засоленное Марьей Николаевной (а она в этом деле великая мастерица), он взял первую попавшуюся долю и начал уже было передавать ее в заскорузлую ладонь самого старшего в их отделении, почти пятидесятилетнего солдата Ивана Махоткина, но костерок, в который Николай Петрович подзабыл вовремя подбросить веток, вдруг опал, засеребрился пеплом – и тени тут же исчезли, удалились куда-то в поля, за холмы и ручей, все так же позванивая саперными лопатками и о чем-то тихо переговариваясь…

Николай Петрович мгновенно пробудился, пришел в себя и, понапрасну оглядываясь вокруг, лишь горько вздохнул: нет, никто из его первого пехотного отделения возле костерка сейчас объявиться не может, и тем более старший лейтенант Сергачев. Погиб он, как и киргиз Маматов, тоже на глазах у Николая Петровича. Правда, уже в наступательных боях после Сталинграда, куда военная судьба забросила Николая осенью сорок второго года.

Первое ранение Николая, вопреки надеждам его спасительницы Сони, оказалось не таким уж и безобидным. Под ключицею была задета какая-то жизненно важная жила, и скорому лечению в медсанбате она не поддавалась. Да и какое там могло быть лечение, ведь войска все еще отступали, пятились назад, уже вплотную упираясь в Москву. Заботами все той же Сони Николай с набрякшей, горящей огнем раной попал в санитарный эшелон и уехал через всю Россию в далекий, не затронутый войной город Уфу.

Провалялся он там целых полгода, вытерпел несколько операций, потом месяца полтора был еще в запасном полку, где собрались в основном такие, как он, перекалеченные в попятных боях солдаты да зеленая, необстрелянная молодежь.

В ногу осколком Николая ранило почти в родных его местах – под Курском, когда они переправлялись через реку Сейм. Но он и там избежал гибели, сумел выплыть на берег, хотя и нахлебался воды вдоволь. А ребята, что плыли вместе с ним на одном плотике, все ушли на дно, в том числе и Иван Махоткин, до этого тоже очень осторожный и удачливый солдат.

Вообще Николай Петрович, должно быть, родился под счастливой звездой. Почти всю войну прошел в пехоте и жив остался. Случай, можно сказать, редкий, ведь жизни каждому пехотинцу было определено не больше тридцати дней – вот она какой была, та, нынче почти совсем уже забытая война. И, может быть, именно потому пал выбор седобородого старика на Николая Петровича, мол, ты один-единственный уцелел со своего взвода, а теперь вот в Малых Волошках единственный, последний участник войны, – так кому еще иному, как не тебе, идти в дальнюю дорогу, к Киево-Печерской лавре, чтоб помолиться за всех живых и павших. И не надо сетовать на тяготы и лишения этой дороги, любой из твоих погибших друзей с радостью пошел бы вместо тебя, но из темной погибельной земли им уже не подняться…

Николай Петрович подбросил в костер веток, а сам пошел с алюминиевой кружкой к ручейку, чтоб набрать там воды да согреть фронтового кипятка-чаю. Ручеек, наполненный почти до самых краев талыми стоками, змейкою бежал по начинающему зеленеть лугу, бурлил, клокотал на поворотах, как будто все время на кого-то и на что-то сердясь. Николай Петрович присел на дощатой кладочке, заботливо брошенной окрестными мужиками с крутого берега до кипящей стремнины, и зачерпнул кружкой.

Вода была по-весеннему мутной, неотстоявшейся, но Николай Петрович ничуть этому не огорчился. Вскипит, наполнится горячим паром и посветлеет, очистится. Не такую пивали: из болота, из копытного следа.

Чай у Николая Петровича получился крепкий, настоянный. Куда твоя покупная заварка! От первых его глотков голова по-молодому закружилась, поплыла, а тело, наоборот, посвежело. К такому вот ежевично-смородиновому чаю Николай Петрович был приучен с самого детства отцом, когда совместно они пастушили по лугам и лесным опушкам. Да потом и на фронте не раз приходилось испробовать, там ведь настоящая заварка не часто случалась. Почитай, только в госпитале и попьешь покупного чаю, а в окопах все больше свой, крестьянский: летом и душицею, и чабрецом, и зверобоем можно разжиться, а в остальные времена сорвешь так вот листочек-веточку малины или смородины и пьешь-наслаждаешься за милую душу.

Николай Петрович и сейчас, сидя на чурбачке, блаженствовал, торжествовал. И в торжестве своем решил, что в Киево-Печерской лавре надо будет непременно помолиться и за этот весенний нарочито сердитый ручеек, и за пойменные луга, и за холмы – чтоб все жило в природе свободно и вольно, никем не притесняемое, жило и давало жизнь человеку…

Потом Николай Петрович аккуратно и тщательно собрал походный свой мешок и решил час-другой, пока совсем не завечереет, полежать на прогретой солнцем соломе. С подветренной, порушенной, должно быть, скотниками стороны Николай Петрович пробрал себе небольшое углубление и совсем по-мальчишески, как в давние пастушьи времена, забрался в него. Поначалу лежать было немного прохладно: солома пропиталась теплом только сверху, а чуть копни, она еще стылая и волглая. Николай Петрович даже подумал, что Марья Николаевна подобный его поступок не одобрила бы, сказала бы с укором: вот так ты всегда, сделаешь что-либо не сообразясь, а потом ночью маета, приступ, зовем фельдшерицу. Но вскоре Николай Петрович согрелся, надышал в лежбище горячего воздуха, предварительно укрывшись соломою по самую грудь. Укоризненные слова Марьи Николаевны быстро забылись, и Николай Петрович в тепле и отдохновении неподвижно лежал в стожке, глядя в высокое прозрачное небо. Ничто его не беспокоило, не тревожило, вот разве что изредка прямо над стожком проносились в луга, поближе к ручью стайки весенних стремительных чирков. Но они ничуть не мешали Николаю Петровичу, а наоборот, убаюкивали его и как бы охраняли с высоты неудержимого своего полета.