Изменить стиль страницы

4

Мы вместе открыли в то первое наше лето, что солнце и земля, а между ними наши тела и души, составившие единое целое, — это и все, ради чего потрудились нас создать. А остальное только лишь прикладывалось к данному триединству — солнце, мы, земля, — и вся вселенная, и даже представление о его Создателе свободно умещались внутри нашего родившегося пространства счастья. Разумеется, по земле бродили и другие парные существа, иные, чем мы, Анны и Валентины, несчетными были и совсем одинокие человеческие осколки, так и не обретшие двуединой любви. Но нас уже это не касалось. Вопросом о том, скольким людям удается узнать смысл своего существования напрямую, непосредственно через счастье и радость, не занимались ни наши фундаментальные науки, ни государственные институты, ни все индивидуальные мудрецы, вместе взятые. Каждое парное существо, материализованное и помещенное в развернутое земное время, не знало и ничего не хотело знать о том, что происходило с другими, ближними и дальними. Также Анне-и-Валентину в то первое их совместное лето постижение смысла-счастья существования непосредственным их переходом в состояние этого счастья представлялось единственным, универсальным и свойственным всему миру живых. То есть мы были хищно захвачены своей любовью и ничегошеньки не видели из того, что тем временем надвигалось на нас, на маленький городок, на извилистую речку Гусь, на всю громадную полусгнившую империю. Свободные и зрелые люди, уже вполне настрадавшиеся от тотального умолчания истины, которая в том, что всеобщего счастья нет и не может быть, Анна и Валентин были смяты, почти уничтожены тем частным чувством, что обрушилось на них, о, далеко не в самом их юном возрасте! Анне было тридцать лет, Валентину — сорок шесть, — каждый из нас уже успел самостоятельно пройти все испытания хищной любви, этого самого убедительного довода для вящего жизнелюбия земных жителей. И увериться, что жизнь есть не сон, что жизнь есть, — что сон является необходимостью для отдыха после трудов любовных… И вдруг снизошло на нас иное знание. Валентин не мог бы выразить это языком науки и публицистики, каким довольно сносно владел. Анне и того меньше было дано, она оказалась бойкой на язычок, но пером владела неважно. Однако нас вовсе не заботило самовыражение нашей любви на бумаге — нам надо было как-нибудь достойно пережить ее реальные будни. Анна в первую же ночь, потрясенная происшедшим, вовсе не могла уснуть; в неполной темноте чужой квартиры она всматривалась в едва заметный, слабый блик на стеклянном плафоне люстры, свисающей с потолка, потихоньку вздыхала, осторожно вставала с постели и выходила на кухню, чтобы попить апельсинового сока из холодильника. Ей было непонятно, каким это образом все самое обычное, ставшее уже рутинным и даже не очень любезным для нее в приключениях с мужчинами, здесь, в этой комнате, с этим новым мужчиной, словно обрело огненное сияние. Она летала, путешествовала с закрытыми глазами, вскинув руки над головою, и зарево сияния нарастало — все выше и светлее. В какой-то миг появлялось предощущение того, что сейчас-то все и завершится, нежностью все и разрешится, — но враждебное мужское вторжение нежданно обрело в этот раз иное значение. Он смог приблизиться вплотную к стене, этот воин чуждого племени, и мягко, мощно тронул ее, толкнул и погладил рукою — в живой стене обнаружились тайные створы, они встрепенулись и пропустили сквозь себя его сильную нежность. Если бы Анна узнала раньше, что такое бывает, что руки, тело мужчины не давят, не душат, не мародерствуют в чужом покоренном теле, но приподнимают трепещущее сердце куда-то к самым звездам, от которых и исходит сияние, — если бы знала она такое, то никогда бы не постыдилась всех доселе познанных ею мужчин и не называла бы себя втайне шлюхой. То, что узнала она этой ночью от тихо спавшего рядом невидимого мужчины, освобождало Анну от всех прежних тягот и вин, — ни одной вины за нею не было. Оказывается, есть некая высокая мера отношений человека с человеком, и она прекрасна. Не только лгут друг другу люди — но способны и отдать один другому невероятное чудесное сокровище. Но все же трудно было, почти невозможно, Анне самой поверить в истинность ее ночного открытия — днем увидела только то, что обычно можно увидеть глазами, и заспанный Валентин не ощутил в отношении себя никаких последствий ее чудесного прозрения. И других, соответствующих новой глубине постижения, способов выражения любви не нашлось у нас — ничего более, чем те же ласкающие объятия, умелые поцелуи и совместная постель. Впрочем, на Валентина вся эта любовная обыденщина и рутина не подействовали угнетающе, — ибо во всем, что было, в сущности, тем же самым, что и раньше, он теперь ощутил неведомую острейшую новизну. Даже вид неприглядной холостяцкой берлоги приятеля и запахи, исходящие от чужой постели с несвежим бельем, не отталкивали Валентина, но как-то болезненно и властно его очаровывали, вызывая в нем не испытанные доселе состояния измененного сознания. Раньше он непременно посчитал бы, что только человек сумасшедший, а не человек разумный, способен испытать при виде горки скомканных разноцветных тряпок, очевидно наспех сброшенного прямо посреди комнаты, стоптанного с ног на пол женского белья, — испытать спазм высочайшего катарсиса, перехватывающего дыхание. И вдруг ощутить на лице влагу собственных, неизвестно в какое мгновение пролитых слез. Ненормальность происшедшего с ним не требовала особых доказательств. Но необъяснимое чувство к этой женщине было настолько сильным и превосходящим все разумное в нем, что Валентин без единой минуты колебания совершил со своей жизнью то, о чем он никогда, до самых последних дней своих, не сожалел и в чем не раскаивался. Только один раз, при переезде к Анне в городок на берегу реки Гусь, когда по пути он попросил ее заехать на М-ское кладбище, чтобы навестить могилу матери, Валентин на минуту почувствовал какое-то неизмеримое, бескрайнее отчаяние на сердце. Но это переживание никакого отношения не имело ни к могиле матери, ни к стоявшей рядом с ним Анне. Скорее всего, оно касалось не настоящего положения вещей — но или незапамятного прошлого, или еще не осуществившегося грозного будущего. По прибытии в городок мы первое время были совершенно одни, Анна свою дочь отправила к бабушке с дедушкой, родителям ее отца, дом стоял на высоком обрывистом берегу реки, июльское небо жаркого лета ежедневно проплывало в одних и тех же бело-синих красках, в одном и том же бесшумном неистовстве взрывного света, под которым все накрытое куполом небес земное пространство плавилось в ярком горниле лета и напрямую переходило в лучистое состояние. Наверное, с других космических миров и наблюдали это зарево, подобное мерцанию всех остальных звезд вещественного неба, и в сердцах у наблюдателей нашей звезды возникало то же самое, что и у нас, созерцающих вечернее небо, — учащенное биение и трепет какого-то неизвестного, почти достигнутого счастья. Оно же было настолько убедительным, ощутимым, что Валентин мог бы каждый день собирать и консервировать это счастье — если бы только знать способ заготовки впрок солнечного света хотя бы одного отгорающего июльского дня. Но при всяком наблюдении людьми какого-нибудь сказочного природного изобилия в них рождается беспечность, им и в голову не приходит, что очень скоро все это может кончиться и уже ничего, ничего такого больше не повторится. О, если и сделают в иных мирах спектральный анализ лучей, исходящих от июльской планеты, то все равно не обнаружится в радужной картинке разложенного света никаких следов от нашего изобильного счастья, имевшего место быть на планете Земля во времена оны. Валентин не думал, не хотел думать о завтрашнем дне, да и о текущем времени он не задумывался, этого не нужно было ему — Валентин изменился весь, стал другим, и в этом измененном состоянии пребывал словно на празднике своего воскресения. Как было удивительно увидеть себя со стороны — и не обнаружить в этом упоенном радостью жизни человеке унылых контуров прежнего невидимки. Соприкоснувшись телами и душами, мы оба изменились — каждый из нас изменился весь, хотя внешне остался таким же, каким и был. Никаких особенных талантов ума и чувств не понадобилось, никаких сверхзнаний, откровений свыше, мучительного душевного подвига, чтобы в то ярко отполыхавшее лето нам постигнуть истинный, не придуманный, смысл человеческого существования на земле. Он оказался прост, силен и опасен для всего окружавшего нас мира действующей лжи. Он, этот разгаданный нами смысл, спокойно развенчивал двуличие и тотальное лицемерие нашего времени. Смысл жизни оказался в том, что было два отдельных существа, а стало одно. И постигнуть такой смысл можно только вдвоем — двумя он держится в Божьем мире и повседневно подтверждается. Рабское общество коллективизма и бандитствующее государство не нужны им, двоим, — потому и опасен был открывшийся нам смысл жизни для самой идеи государственности. Если Бог един, то человеку единичному никогда не стать как Бог, но если сказано, что человеки созданы по образу и подобию Божию, это означает: образ таковой и подобие люди обретут на земле, будучи не по одному, но соединяясь по два. И не больше того. Мы могли осуществиться в истине только вдвоем, обвенчавшись перед Его алтарем, — и по-другому не могло быть.