Когда же комендантша оставалась наедине с ребенком, она давала волю своей любви, без конца целовала Катю, давая ей ласковые прозвища.

Дурно сложилась жизнь этой женщины - без любви, без детей, и все доброе, что накопилось, что требовало душевного выхода,- все обратилось к чужому ребенку, что стал ей родным и так нуждался в ней, так радостно отзывался на ее ласки.

Стоило Кате увидеть Котеночкину или только услышать ее голос, как круглая Катина мордочка расплывалась в улыбке.

Как только грозная комендантша брала ребенка на руки. Катя хватала ее за нос или за губу и беззубо смеялась, ни за что не соглашаясь отпустить.

И эти часы были счастьем, отпущенным Котеночкиной.

Маша женским чутьем разгадала все это и старалась не задеть, не обидеть ее чувство.

Комендантша принесла керосинку и велела Маше ставить ее с прикрученными, чуть-чуть горящими фитилями под бельевую корзину, в которой. спала Катя, ибо холод в комнате стоял ужасающий.

Однажды ночью Маша проснулась оттого, что под одеяло к ней забрался мышонок. Маша не испугалась, не' почувствовала ни отвращения, ни брезгливости. Она просто вытряхнула его и плотнее завернулась в суконное одеяло, подоткнув края со всех сторон под себя.

Однако через некоторое время мышонок снова оказался под одеялом и замер, прижавшись к Машиному бедру. От холода, что ли, спасался? Маша спала одетой, под суконным одеялом, и то никак не могла согреться.

В общем, мышонок остался и каждую ночь стал забираться к Маше под одеяло, а к утру исчезал.

Сергей смеялся и оставлял в углу то крошки, то корки хлеба.

Так из-за холодов их семья увеличилась на одну мышь.

Случалось, что комендантша Котеночкина, все так же грубо отчитывая Машу и Сергея, приносила им то супу в кастрюльке, то несколько картошек.

Благодарить ее было невозможно. При первой же попытке она так их срезала, что больше они ей никогда и ничего не говорили, молча принимая драгоценные дары.

Возвратясь однажды домой, Маша увидела на подоконнике небольшую закопченную кастрюлю. Заглянула - видимо, суп. Его было немного - примерно одна тарелка.

Хоть и голодна была Маша, не прикоснулась, оставила суп Сергею.

- А это что?- спросил он, увидя на столе кастрюльку, возле которой лежала ложка и кусок хлеба.

- Котеночкина супу принесла, Я разогрела.

- А ты-то ела?

- Конечно. Ровно половину. Ешь, Сережа. Катя гуляет, скоро явится.

Она уселась против Сергея и стала смотреть, как он ест.

Сергей ел, набирая ложкой прямо из кастрюльки, и закусывал хлебом.

Маша всегда любила смотреть, как он ест. На этот раз был миг, когда Маше показалось, что в глазах Сергея мелькнуло странное - не то удивление, не то другое что-то.

- Не нравится?- спросила она.

- Да нет. Очень здорово. Молодец комендантша. Когда Сергей расправился с супом, пришла Котеночкина с ребенком. В свободной руке она держала тарелку, на которой лежали четыре картофелины. Ворча, как всегда, она швырнула тарелку на стол и сунула ребенка в корзину.

- Интересно, что б вы делали, если бы не Котеночкина? Сколько я буду с вашим дитем нянькаться? Завели моду сбрасывать на меня ребенка... Интеллигенция... А где же кастрюлька? Я в ней картошку варила в мундирах да грязную воду оставила.

Маша и Сергей переглянулись.

- Вот ваша кастрюлька, - сказал Сергей, - я ее вымыл...

И, едва дождавшись ухода комендантши, они бросились, хохоча, друг к другу.

В институте у Маши возникла серьезная проблема: она не могла привыкнуть к анатомичке.

Казалось бы, после всего пережитого, после тысяч раненых, после бесчисленных смертей - что ей эти наформалиненные, отпрепарированные трупы, которые всеми воспринимаются просто как материал для работы... Но стоило войти в анатомичку, Маше становилось дурно от специфического запаха, стоявшего тут всегда. Она заставляла себя подойти к прозекторскому столу, но сейчас же шла прочь.

Что только Маша не проделывала по советам бывалых студентов пробовала курить, глотала какие-то таблетки, ничего не помогало.

На других девчонок ни запах, ни вид подготовленных для работы трупов не производили ровно никакого впечатления. Они болтали, разворачивали в перерывах занятий пакетики с едой, жевали свои бутерброды тут же, присев на оцинкованный стол, рядом с наполовину отпрепарированным трупом.

Однажды, сбросив халат и выйдя в отчаянии из анатомички, Маша села на ступеньку гранитной лестницы. Тошнота постепенно проходила.

Но что делать? Неужели бросать медицинский из-за этой дурацкой реакции?..

- Дочка, а дочка...- услышала она хриплый голос.

Рядом стоял старик - тот, что выдавал студентам трупы для занятий, вытаскивая каталки железным крюком из холодильника.

Старик был какой-то весь дергающийся - то дернется него плечо, то вертанет головой, то на ходу одна нога зайдет за другую.

Курил он непрерывно, сворачивая толстые скрутки махорки. Другой раз, поднося скрутку ко рту, он вроде бы промахнется, ткнет раньше в щеку или в подбородок, а уж потом только схватит губами. Некогда седые, а теперь ржаво-желтые прокуренные усы тоже по временам у него дергались.

Как звали старика по-настоящему, никто не знал, а прозвище у него было Периформис. Это было название одной из мышц, и студенты давних еще наборов почему-то окрестили им странного старика.

И, несмотря на то, что слово было иностранное, а старик очень русский, название подходило к нему.

К старику обращались: "Дедушка Периформис, выдайте нам покойничка номер семь".

И старик, дымя махрой, вытаскивал крюком седьмой труп из холодильника.

Периформис уселся рядом с Машей и спросил:

- Так что ты, дочка, на фронте была?

- Была, дедушка..

- Ну и что же - страшно тебе было?

- Конечно, страшно.

- И я думаю, кто храбрится - мол, ничего не боялся, - врет или вовсе войны не нюхал.

Маша взглянула на старика.

Он сидел, держа в пожелтевших пальцах самокрутку. Под раскрывшимся халатом был виден старенький пиджак с неумелыми штопками у краев карманов. Пронзительно жалко вдруг стало Маше этого человека.

- Дедушка,- спросила она,- а кто у вас... семья у вас какая?..

Дед ответил не сразу. Посидел, помолчал, затянулся и выпустил дым.

Потом посмотрел искоса на Машу.

- Мне такого вопроса не задавали лет, может быть, тридцать, а то и больше, пожалуй, гораздо больше. Давно нет тех, кого бы это касалось. Периформис и Периформис... Не то, что семьи, дочка, ни единой живой души не осталось из тех, что жили со мной в одно время. Ведь живет человек, как-то" чувствуя вокруг себя свое поколение. Кого-то любит, кого-то не любит. Одних знает, другие его знают. Это какой-то, ну, единый коллектив, если хочешь... И случается ли с тобой что-то, совершил ли ты что-то - невольно делаешь поправку на людей, примеряешься к людям, к их мнению, сравниваешь себя с ними и их с собой... и что они о тебе думают...

Старик говорил совершенно интеллигентным языком, не вязавшимся как-то с его внешним обликом.

Говорил он скорее сам себе, чем Маше.

- ... Случится у тебя хорошее - и нужно, чтобы друзья радовались, враги завидовали... Или она... Ну, что она, бросившая меня, сейчас думает?.. Может быть, и не буквально такие мысли, но все это есть в подсознании, в атмосфере твоей жизни... Я и сам не подозревал тогда, как необходимо это окружение, они... И вот наступает время, когда не осталось никого и ничего от твоей жизни... Никого... Пустота... И ты живешь среди нынешних чужих для тебя людей и среди призраков тех, кого знал. Они остались только в твоей памяти, остались только в твоих снах... Проснешься, либо опомнишься вокруг молодежь, которой до тебя, естественно, ровно никакого дела нет... Периформис...

Старик замолчал, и Маша спросила:

- Дедушка, а кем вы были раньше?

- Профессором теологии был. Знаешь, что такое теология? Наука о боге. Курс читал в Петербурге. Потом офицером был. И белым офицером был. Расстреливали меня красные за то, что я белый, и белые за то, что красный. Однако жив остался, как видишь... Долго был в Сибири... в разном качестве... Семья? Была семья и родительская, и моя, собственная моя семья... И много друзей и очень много знакомых... Все там...